Из опасения, как бы она не обманула меня, — разве угадаешь, что может случиться, кого занесет в пивную, какая муха укусит женщину? — я просидел там весь вечер, поджидая ее.

Я тоже был свободен месяц или два и, глядя, как снует между столиками эта миленькая дебютантка на поприще любви, спрашивал себя, не законтрактовать ли ее на известный срок? Не забывайте: я описываю вульгарное, но обычное для парижанина приключение.

Извините за откровенные подробности. Те, кто не изведал поэтичной любви, выбирают женщину, как котлету в мясной, — их интересует только добротность товара.

Словом, мы отправились к ней: своя постель для меня священна. Девушка занимала бедную, но чистенькую комнатку на шестом этаже, обычное жилище работницы, и я очаровательно провел там два часа. Малышка оказалась на редкость милой и приятной.

Провожать меня она не встала; я уговорился о следующей встрече и, подойдя к камину, чтобы оставить на нем традиционный подарок, скользнул глазами по часам под стеклянным колпаком, двум вазочкам с цветами и двум фотографиям, одна из которых, очень давняя, представляла собой так называемый дагерротип, то есть отпечаток на стекле. Случайно нагнувшись над ним, я остолбенел, не в силах ничего понять. Это был мой собственный и первый в жизни портрет: мне сделали его, еще когда я студентом жил в Латинском квартале.

Я схватил снимок и всмотрелся. Нет, я не ошибся… Я чуть не расхохотался — таким все это выглядело Неожиданным и забавным.

Я осведомился:

— Кто этот господин?

Девушка ответила:

— Мой отец, но я его не знаю. Мама оставила мне карточку и наказала беречь — мол, когда-нибудь сгодится.

Она помолчала, рассмеялась и добавила:

— Только вот не пойму, на что. Вряд ли папаша станет меня разыскивать.

Сердце мое билось отчаянней, чем берет в галоп лошадь, закусившая удила. Я положил фотографию на камин, накрыл ее, плохо соображая, что делаю, двумя стофранковыми билетами, которые были при мне, и убежал, крикнув на прощание:

— До скорого свидания, дорогая! До скорого! Я слышал, как она отозвалась:

— До вторника!

Потом по неосвещенной лестнице я на ощупь спустился вниз. Выйдя из подъезда, заметил, что идет дождь, и торопливо свернул в первый же переулок.

Я брел куда глаза глядят, растерянный, ошеломленный, изо всех сил напрягая память. Возможно ли?.. Да. Я вспомнил вдруг, как одна девушка, с месяц после нашего разрыва, написала мне, что беременна от меня. Я не то разорвал, не то сжег письмо и забыл о нем. Нет, надо было приглядеться к портрету женщины, стоявшему на камине. Но разве я узнал бы ее? Кажется, на нем была изображена старуха.

Я добрался до набережной. Увидел скамейку, сел. Дождь не переставал. Мимо под зонтиками шли редкие прохожие. Жизнь раскрывалась передо мной во всей своей низости и безобразии, оскверненная горем, позором, вольными и невольными мерзостями. Моя дочь! Неужели я только что обладал собственной дочерью?.. Париж, огромный, мрачный, грязный, безотрадный, черный Париж с его запертыми наглухо дверями — да он же полон всякого непотребства: прелюбодеяний, кровосмесительства, растления малолетних! Мне вспомнились слухи о гнусных развратниках, рыщущих под мостами…

А я, сам того не желая и не ведая, опустился еще ниже этих подонков. Я спал с собственной дочерью!

Я чуть было не утопился. Я обезумел! Пробродил по улицам до утра, потом вернулся к себе и стал думать.

Поступил я так, как счел наиболее разумным: обратившись к нотариусу якобы от имени друга, поручил ему вызвать девушку и узнать, при каких обстоятельствах мать передала ей портрет предполагаемого отца.

Нотариус исполнил все в точности. Покойница открыла дочери, кто ее отец, на смертном одре и при священнике, которого мне назвали.

Тогда от имени того же неизвестного друга я перевел на девушку половину своего состояния, примерно сто сорок тысяч франков, с условием, что она будет пользоваться только рентой; потом подал в отставку, и вот я здесь.

Блуждая по берегу, я наткнулся на этот холм, где и обосновался — не знаю уж, надолго ли.

Что вы думаете обо мне и о том, что я сделал?

Я протянул ему руку и сказал:

— Вы сделали то, что должны были сделать. Мало кто принял бы так близко к сердцу эту страшную роковую случайность.

Он ответил:

— Знаю, но я-то чуть не рехнулся. Видимо, душа у меня оказалась восприимчивей, чем я подозревал. И теперь я боюсь Парижа, как верующие, должно быть, боятся ада. Меня оглушило — и все тут, оглушило, как будто я шел по улице и на голову мою упала черепица. Правда, в последнее время мне стало легче.

Я расстался с отшельником, глубоко взволнованный его рассказом.

Виделись мы еще дважды, после чего я уехал: я стараюсь не задерживаться на Юге позже конца мая.

На следующий год я вернулся, но на Змеиной горе уже не оказалось ее обитателя, и больше я о нем не слышал.

Вот вам история моего пустынножителя.