Я так ревную. Боже, как же я его ревную! Отчаянно, до сводящей нутро адской боли. Ведь сколько бы Долгов не шептал мне о том, как сильно любит, а все равно мне никогда не стать для него хоть в чем-то единственной, одной такой: ни женой, ни матерью его детей, ни просто любимой женщиной. Все это уже было в его жизни. И было вот с ней, что сейчас смотрит на меня с теплотой, уничтожая меня своим гостеприимством и радушием.

Это невыносимо. Настолько мерзко, что меня лихорадит, как припадочную, а желудок сводит от тошноты. Держусь из последних сил, чтобы не сбежать. Если бы не Оля, никогда бы не посмела приехать в этот дом, в эту чужую, ненавистную вселенную, которую я так подло и методично разрушаю все эти месяцы. Но что самое страшное – ничуть не жалею об этом, более того, темная часть меня желает начисто стереть ее, выжечь из мыслей Долгова, из его сердца и памяти, чтобы только я и он. Навсегда.

Такие мысли крутятся у меня в голове, пока Лариса расспрашивает меня об отдыхе с родителями в Лейкербаде.

– А вы как провели Новогоднюю неделю? Что-то случилось? Оля написала мне. Потребовала срочно приехать, я так испугалась, что сразу же примчалась из аэропорта, – тараторю, все ещё не веря, что тревога ложная и, кажется, я напрасно готовила себя к выходу из шкафа.

– Ой, Насть, у нас все пошло по одному месту из-за нашего папы, – тяжело вздыхает Лариса, я же, не успев облегчённо выдохнуть, вновь напрягаюсь, когда она продолжает. – Оля, наверное, тебе говорила, мы обычно встречаем Новый год здесь всей семьёй, а на следующий день летим в Куршавель кататься на лыжах. Но… в общем, не получилось, и я разрешила Оле сделать Ване сюрприз. Позавчера она полетела к нему в Детройт, а сегодня уже вернулась, закрылась в своей комнате, и я не могу до неё достучаться. Как попугай повторяет мне: «Все нормально, мам, не переживай!». Но я-то знаю, что ничего нормального в этом нет. Из нее как будто все краски ушли, и вот как мне не переживать?!

Лариса сокрушенно качает головой, а у меня внутри все сжимается от понимания, что на самом деле произошло.

И когда Олька пускает меня к себе в комнату, окончательно убеждаюсь, что она все знает про Молодых и Шумилину.

На полу стоит огромная коробка, а в ней разорванные фотографии, какие-то сломанные диски, игрушки, книги, украшения, разбитые сувениры, изрезанные ножницами Ванькины футболки и кофты – в общем, целая история длиною в десять, а то и больше лет.

Олька смотрит на нее воспаленным, злым взглядом, а я не знаю, что сказать и как вообще себя вести. Стоит ли признаться, что мне давно все известно или лучше промолчать?

 Но прежде, чем успеваю принять какое-то решение, Прохода вдруг заявляет:

– Слушай, я вот все думаю, как тебе не противно трахаться с мужиком, который постоянно тебе изменяет?

Сказать, что я в шоке – не сказать ничего. В груди что-то съеживается в острый, режущий ком и становится трудно дышать. Застываю и растерянно хлопаю ресницами, как дура, лихорадочно пытаясь понять, к чему сейчас был этот выпад.

– Или ты свято веришь, что твой женатик не спит со своей женой? – не позволяя мне опомнится, с холодной усмешкой продолжает Олька бить по-больному, глядя с таким снисхождением, что меня бросает в холодный пот.

Господи, неужели она все-таки что-то знает?

– Это сейчас к чему вопрос? – осторожно выдавливаю из себя и сажусь на пуфик возле туалетного столика.

– Да просто, любопытно, – отзывается она, как ни в чем не бывало и, бросив в коробку тоненький, золотой браслет с подвеской в виде кометы, пошатываясь, подходит к прикроватной банкетке.

Только сейчас замечаю стоящую на полу бутылку начатого бурбона и пепельницу.

Похоже, дело – совсем дрянь, если Прохода настолько на все забила, что начала курить дома.

– Оль, там твоя мама места себе не находит. Переживает очень, – пытаюсь воззвать к ее разуму, когда она делает несколько жадных глотков прямо из бутылки.

– Пусть. Отвлечется хоть немного, а то крыша скоро поедет: столько думать, где там наш папуля и с кем, – отмахнувшись, делает она еще один глоток  и, поморщившись, со злой иронией признается. – А ведь я, знаешь, всегда считала, что никогда не окажусь на мамином месте. Что уж мне-то изменять не будут. Не посмеют! Ибо Олечка Прохода – одна такая на свете, – издевательски провозглашает она, салютуя бутылкой и, покачав головой, начинает смеяться.  Горько так смеяться, зло, отчего внутри у меня все болезненно вибрирует. Видеть ее такой невыносимо.

– Как ты узнала? – спрашиваю тихо, отводя взгляд от неприглядной картины.

– А вот так. Увидела Шумилину в аэропорту Детройда, решила проследить, че она там забыла. Оказалось, к Молодых прилетела. Ну, я все и поняла.

– Может, неправильно поняла? – уточняю прежде, чем успеваю что-то обдумать.

– А я вижу, тебя совсем не удивляет такой поворот событий, – прищурившись, прожигает меня пытливым взглядом, под которым я тушуюсь, не в силах сделать вид, что ничего не знаю. – Заеб*сь подруга! – резюмирует она. – И давно ты в курсе, что из меня дуру делают?

– Оль, все не так. Если бы там что-то было, я бы сразу…

– О, ну давай еще ты мне спой эту песню, что трахались они до меня, а теперь бедный Ванечка не знает, как отделаться от липучки – Шумилиной. История на миллион!

– Так он объяснился с тобой? – удивляюсь. Мне почему-то казалось, что, когда Молодых все честно расскажет, Олька поймет. Но, кажется, он все-таки был прав в своих опасениях.

– Конечно, объяснился, – прикуривает Олька сигарету и, сделав глубокую затяжку, с ухмылкой выдыхает. – Чуть ли не на коленях полз до самого отеля, а потом еще всю ночь написывал простыни да караулил у двери. Хорошо, что со мной была охрана, выпроводили его утром, хотя он все равно приперся в аэропорт и орал там, как полудурок «прости- люблю», завтра наверняка во всех газетах будет.

– Оль, но ведь это действительно было в прошлом. Я же все узнала, подслушав их разговор, а из него было понятно, что Шумилина в самом деле навязывается и…

– И что? – обрывает меня Олька.  – Что это меняет?

– В смысле «что меняет»? – не понимаю, к чему она клонит.

– В прямом, Насть. Она была от него беременна, сделала аборт! И все это время они за моей спиной переглядывались, вели какие-то разборки, а может и трахались по старой памяти.

– Ну, не накручивай, Оль, это было в прошлом, – пытаюсь до нее достучаться.

– Да насрать мне, когда это было! – повысив голос, чеканит она, яростно затушив сигарету о дно пепельницы. – Ты что, не понимаешь? Мне противно от одной мысли, что он трахал и меня, и ее, и она знала о нем такие интимные вещи, которые должна была знать только я! И это, не считая всего остального.

– Оль, я понимаю, что это мерзко…

– Да ни хрена ты, Вознесенская, не понимаешь! – грубо отрезает она, а потом просто-напросто размазывает. – Понимала бы, не согласилась быть второй скрипкой у какого-то сорокалетнего козла.

Выплюнув все это мне в лицо, она снова прикладывается к бутылке, а я каменею. Глаза обжигает, а в груди начинает нестерпимо гореть от унижения и обиды. Такой жестокости и высокомерия я не ожидала от Проходы.

Понимаю, конечно, что она не со зла, а просто пьяна и очень сильно расстроена, но разве это дает ей право срываться на мне?

Пытаюсь сдержать эмоции и все, что рвётся наружу, но это сильнее меня. Слишком больно.

– Да, Оль, я согласилась быть второй скрипкой, – кивнув, усмехаюсь сквозь слезы. – Но не потому что ни черта не понимаю. Уж поверь, каково это делить мужчину с другой женщиной, я знаю, как никто. И все, что ты сейчас чувствуешь, понимаю без слов. Просто… я люблю, Оль. Так сильно его люблю, что готова на все, только бы быть с ним. А ты… ты любишь только себя. В этом разница.

– О, ну, конечно, я люблю только себя, – наигранно засмеявшись, язвит Олька и тут же оборвав смех, выплевывает. – И буду, Насть! Как бы ни корежило, как бы ни ломало, буду! Потому что на вот такую самоотверженную, готовую на все, лишь бы рядом был, насмотрелась вдоль и поперёк! И именно в этом разница. Я в отличие от тебя каждый день вижу, во что превращается женщина и как «ценит» мужчина, когда его прощают, а ты, как и многие, летаешь в облаках и свято веришь, что тебе за это воздастся. Только знаешь, как оно воздается? Я тебе расскажу: тебя просто – напросто однажды в открытую посылают и, не таясь, едут праздновать Новый год с какой-нибудь шлюшкой на Мальдивы, а ты сидишь, наматываешь сопли на кулак и выглядишь половой тряпкой в глазах родных и собственных детей. Вот к чему приводит твое сраное «так сильно его люблю». Если готова, Насть, к такому фидбэку, продолжай в том же духе, а я лучше сдохну от боли, чем поддамся чувствам и позволю размазать меня во имя большой и светлой. Глотание измен и вранья – это не любовь, Вознесенская, а слабость. Простить проще. Гораздо проще! И, знаешь, мне тоже хочется, но я смотрю на маму и понимаю, что это того не стоит, а жизнь – она одна и прожить её имеет смысл только с высоко поднятой головой. Поэтому, да, я, прежде всего, буду любить себя!