Люся похудела. Тень легла на глаза ее, коса уложена кружком на затылке, строже сделалось лицо ее, старше она стала, совсем почти взрослая женщина.

Она прошла мимо.

Ничего уже не оставалось более, как подаваться на станцию, скорее вернуться в часть, тут же отправиться на передовую и погибнуть в бою.

По Люся замедлила шаги и осторожно, будто у нее болела шея, повернула голову:

– Борька?!

Она подошла к нему, дотронулась, пощупала медаль, ордена, нашивку за ранение, провела ладонью по его щеке, услышала бедную, но все же колючую растительность.

– В самом деле Борька!

Так и не снявши сумку с локтя, она сползла к ногам лейтенанта и самым языческим манером припала к его обуви, иступленно целуя пыльные, разбитые в дороге сапоги…

Ничего этого не было и быть не могло. Стрелковый не отводили на переформировку, его пополняли на ходу. Теряя людей, не успевая к иным солдатам даже привыкнуть. Борис топал и топал вперед со своим взводом все дальше и дальше от дома, все ближе и ближе к победе.

По весне снова заболел куриной слепотой Шкалик, отослан был на излечение и оставлен работать при госпитале, чему взводный радовался. Да вот днями прибыл на передовую Шкалик, сияет, радуется – к своим, видите ли, попал.

Неходко, мешковато топает пехота по земле, зато податливо.

Привал. Залегли бойцы на обочине дороги. Дремлет воинство, слушает, устало смотрит на мир божий. Старая дорога булыжником выстелена, по бокам ее трава прочикнулась, в поле аист ходит, трещит клювом что пулемет, над ставком, обросшим склоненными ивами, кулик кружит или другая какая длинноклювая птица. Свист, клекот, чириканье, пенье. Теплынь. Красота. Весна идет, движется.

Карышев сходил к ближней весенней луже. Котелком чиркнул по отражению облака, разбил его мягкую кучу, попил бодрой водички. Куму принес, тот попил, крякнул, другим бойцам котелок передал. До лейтенанта Костяева дошел котелок, он отвернулся, сидит, опустив руки меж колен, потерянный какой-то, далекий ото всех, уже солнцем осмоленный, исхудалый.

Старшине Мохнакову котелок с водой не дали, в отдалении он лежал, тоже отрешенный ото всех, мрачный – не досталось ему воды.

– Ох-хо-хо-оо-о, – вздохнул Карышев, соскребая густо налипшую черную землю с изношенных ботинок. – Этой бы земле хлеб рожать.

– А ее сапогами, гусеницами, колесом, – подхватил кум его и друг Малышев.

– Да-а, ни одна война, ни одна беда этой прекрасной, но кем-то проклятой земли не миновала, – не открывая глаз, молвил Корней Аркадьевич Ланцов.

– А правда, ребята, или нет, что утресь старую границу перешли? – вмешался в разговор Пафнутьев.

– Правда.

– Мотри-ка! А я и не заметил.

– Замечай! – мотнул головой Ланцов на танк, вросший в землю, пушечкой уткнувшийся в кювет. Машину оплело со всех сторон сухим бурьяном, под гусеницами жили мыши, вырыл нору суслик. Ржавчина насыпалась холмиком вокруг танка, но и сквозь ржавчину просунулись острия травинок, густо, хотя и угнетенно, светились цветы мать-и-мачехи. – Если завтра война! Вот она, граница-то, непобедимыми гробами помечена…

Старшина Мохнаков молча подошел к Пафнутьеву, взял его карабин, передернул затвор, не целясь ударил в бок танка. На железе занялся дымок и обнажилась черной звездочкой пробоина. Старшина постоял, послушал, как шуршит ржавчина, засочившаяся из всех щелей машины, и бросил карабин Пафнутьеву:

– А мы и на таких гробах воевали.

– И довоевались до белокаменной, – ворчал Ланцов.

– Было и это. Все было. А все-таки вертаемся и бьем фрица там, где он бил нас. И как бил! Сырыми бил, и не бил – прямо сказать, по земле размазывал… Но вот мы вчера, благословясь, Шепетовку прошли. Я оттудова отступать начал. – Старшина недоуменно огляделся вокруг, что, мол, это меня понесло? Набычился, снова отошел в сторону, лег на спину и картуз, старый, офицерский, на нос насунул.

– Постой, постой! – окликнул его Пафнутьев: – Это не там ли родился какой-то писатель-герой?

– Там! – буркнул из-под картуза Мохнаков.

– А как же его фамиль? И чо он сочинил?

– Горе без ума! – усмехнулся Корней Аркадьевич.

– «Горе от ума» написал Грибоедов, – не шевелясь и не глядя ни на кого, тусклым голосом произнес лейтенант Костяев: – В Шепетовке родился Николай Островский и написал он замечательную книгу «Как закалялась сталь».

– Благодарствую! – приложил руку к сердцу Ланцов.

– Что за люди? – с досадою хлопнул себя по коленям Пафнутьев: – Где шутят, где всурьез? Будто на иностранном языке говорят, блядство.

– А такие, как ты, чем меньше понимают, тем спокойней людям, – лениво протянул Ланцов.

– Зачем тоды бают: ученье – свет, неученье – тьма?

– Смотря кого и чему учат.

– Убивать, например, – снова едва слышно откликнулся Борис.

– Самая древняя передовая наука. Но я другое имел в виду.

– Уж не марксистско-ленинскую ли науку? – насторожился малограмотный, но крепко в колхозе политически подкованный Пафнутьев.

– Я ученье Христа имел в виду, учение, по которому все люди – братья.

– Христа-то хоть оставьте в покое! Всуе да на войне… – поморщился Костяев.

– И то верно! – решительно поднялся с земли старшина Мохнаков. – Разобрать имушшество! Ш-гом арш! Запыживай, славяне. Берлин недалеко.

Появился на передовой капитан из какого-то штабного отдела, молодой еще, но уже важный. Он принес ведомость на жалованье. Солдаты шумно изумлялись – им, оказывается, идет жалованье. Расписались сразу за все прошедшие зимние месяцы, жертвуя деньги в фонд обороны. После этого капитан прочитал краткую лекцию о пользе щавеля, о содержанки витаминов в клевере, в крапиве, так как последнее время с кухни доставляли зеленую похлебку, поименованную бойцами дристухой. Солдаты грозились заложить гранату в топку кухни. Лекцию насчет пользы витаминов капитан провел как бы в шутку и как бы всерьез, на вопросы отвечал шуткою, но построжел, когда его спросили: не с клевера ли у него брюшко? От больного сердца, сообщил капитан. Бойцы и это сообщение почли шуткой, очень удачной, и главное, к месту. Разговор сам собою перешел на второй фронт. Крепкими словами были обложены союзники за нерасторопность и прижимистость – все сошлись на том, что из-за них, подлых, приходится жрать зеленец и переносить, все более затягивающиеся временные трудности.

Капитан пострелял из снайперской винтовки по противнику, даже в легкую атаку на село сходил, занявши которое, солдаты подшибут гуся, якобы отбившегося от перелетной стаи. Важный капитан понимающе посмеивался, глодая вместе с бойцами кости дикого гуся.

Мясцом капитана попотчевал Пафнутьев. Он притирался к гостю, таскал его багажишко, выкопал ему щель, принес туда соломки, вовремя, к месту интересовался: «Может, еще покушаете, товарищ капитан? Может, вам умыться наладить?»

Увел Пафнутьева капитан с собой. «Кум с возу – кобыле легче!» – решили во взводе.

Во время затиший Пафнутьев навещал родную пехоту, всех без разбору угощал папиросами из военторга. Поболтав о том о сем, поотиравшись на переднем краю, он уволакивал узел трофейного барахла: одеял немецких, плащ-палаток, сапог. Барахлишко – догадывались солдаты – Пафнутьeв менял на жратву и выпивку, cловом, ублажал начальство. И ублажил бы, да заелся.

Мохнаков мрачно бухнул Пaфнутьеву:

– Ты вот что, куманек! Или выписывайся из взвода, или бери лопату и вкалывай до победного конца. Уж двадцать лет как у нас холуев нет.

– Холуев, конечно, уж двадцать лет как нет, – не вступая в пререкания со старшиной, поучительно ответил Пафнутьeв, – да командиры есть, и кто-то должен им приноравливать. Товарищ капитан не умеют ни стирать, ни варить. Антилигент они. – Докурив папироску, Пафнутьев поглядел на нейтральную полосу, за которой темнели немецкие окопы, – туда ночью ходили в разведку боем штрафники. – Штрафников-то полегло э сколько! – заохал Пафнутьев. – Грех да беда не по лесу ходят, все по народу. Хуже нет разведки боем. Все по тебе палят, как по зайцу.