— Не может быть чистосердечного признания без принуждения, — осадил его собеседник. — Раз собранные нами улики суть неосязаемы и даны свыше, то всякий подозреваемый уже виновен — только потому, что заподозрен. — Он скользнул взглядом по ролику на потолке и свисающей с него веревке и продолжал: — Исповедь должна быть искренней. Должна идти от сердца. Ложное признание, лишь бы избежать страданий при Вопрошении, не нужно ни Церкви, ни Господу. Цель наша — спасение душ тех бесчестных негодяев, что предстают пред нашим Судом, — пусть даже ценой умертвления их плотской оболочки. По сравнению с сохранением души для жизни вечной, все остальное шелуха.

Бормотание священника в дальнем конце комнаты внезапно прекратилось. Проводник Джона растянул губы в зловещей улыбке.

— Замечательно, — сказал он. — Вот ты и дождался, брат. Скоро начнут.

— Что они там делали? — спросил брат Джон. Его собеседник не без удивления уставился на него.

— Как что? Естественно, благословляли инструменты для Вопрошения…

— Однако ж, — сказал брат Джон, потирая выстриженный кружок на голове, что он делал только при крайней озадаченности, — никак не возьму в толк, как можно забрюхатеть от инкубуса? Ежели все так, как вы говорите, и баба может понести от этого самого инкубуса — демона с мужским хозяйством, тогда теория насчет дьявольского наваждения основана на песке. Зачатие от Сатаны бесспорно означает…

Священник резко обернулся в его сторону и сверкнул глазами.

— Советую тебе вдуматься хорошенько, — сказал он. — Этот вопрос скользкий, на нем и лоб можно расшибить. Да, бесы бесплотны и бесполы, и не способны оплодотворять женщин; так и их повелитель бесплоден пред лицом Господа. Но заполучив в облике демонов-инкубусов мужское семя и перенеся его невидимо по воздуху, они выполняют свое черное дело. Сам видишь, брат, противоречия нету. Я не еретик.

— Понятно, — выдавил из себя смертельно побледневший Джон. — Простите меня, брат Себастьян. Мы, адхельмийцы, народ ремесленный, больше петрим в технике и механике, руки кой-чего умеют, а учение самое поверхностное…

Где-то вдали раздались звуки труб, смягченные толстыми стенами.

Брат Джон уезжал из Дубриса верхом по изрытой колеями дороге, которая вилась среди зарослей в северной части города. Он мешковато сидел в седле, ссутулившись и уставившись в землю. Пропыленная малиновая ряса, подол которой был теперь перепачкан и потерт, хлопала по икрам; брат Джон совсем отпустил поводья, и лошадь брела по своей воле, беря то влево, то вправо. Частенько она останавливалась, но Джон ее не погонял. Он был весь погружен в свои мысли и лишь раз поднял невидящие глаза к горизонту. На щеках не осталось и следа румянца, лицо приобрело серовато-зеленый покойницкий оттенок; временами по телу пробегала дрожь, словно его трепала лихорадка. Да и в весе он поубавился; опояска, которая прежде едва сходилась на брюхе, висела свободно. Знакомая котомка была приторочена к луке, но исписанных блокнотов в ней уже не было — они, если можно верить словам брата Себастьяна, со специальным гонцом отправлены в Рим. Перед отъездом инквизитор поблагодарил Джона за прилежание и хорошие протоколы, обнадежив насчет дальнейшей работы — дескать, предстоят слушания многочисленных дел сообщничества с дьяволом в Кенте. Но Джон промолчал, и брат Себастьян отошел от него, раз-другой неодобрительно и вопрошающе на него оглянувшись. За долгие недели работы он успел приглядеться к брату Джону и подозревал, что у того где-то в глубине души таится ересь. Временами его подмывало нафискалить отцу Иерониму, останавливала только боязнь нежелательных последствий. Как бы Джон ни умалял теологическую ученость адхельмийцев, их орден пользовался заслуженным почетом в стране, к тому же этот мазилка выполнял работу по поручению Рима. Брат Себастьян исступленно и неустанно пекся о делах веры, но бывают случаи, когда даже рьяный верующий обязан на что-либо закрывать глаза…

Мимо протарахтела крестьянская повозка, взвихрив облако белесой пыли. Лошадь Джона шарахнулась в сторону, и монах с отсутствующим видом мягко пожурил ее. В лабиринте его сознания все еще метались какие-то отзвуки. Шепот, нарастающий и стихающий, как всплески и шипение морских волн; вопли обреченных и умирающих. Шипение жаровен, щелканье рвущих плоть кнутов, скрип пыточного стола, треск и лопающийся звук, когда механизмы рвали сухожилия, калеча Творенье Божие. Джону довелось увидеть все: и как вырывают груди раскаленными добела щипцами, и как заливают в глотку жидкий свинец, и как на икры надевают сапоги с кипящим металлом, и как сажают на раскаленный или на утыканный шипами стул, наваливая на бедра жертвы свинцовые чушки… Дыба, раздавленные пальцы… Распарившиеся палачи сбрасывали рубахи и продолжали свое дело, а наверху сумасшедший судья вырывал у исходящих пеной эпилептиков клевету на новых обреченных… Карандаш и кисть Джона так и летали по бумаге, а рядом стоял с хмурым видом брат Себастьян, дергая себя за губу и тряся головой. Казалось, руки Джона работают сами собой, переворачивают страницы, хватают то чернила, то краски, рисунки становятся все живее, все правильнее ложатся тени. Потрясающее боковое освещение; сверкающий пот на телах, вытянутых или скорченных в пароксизме боли; руки, вывихнутые из суставов, лопнувшие на дыбе животы, лужи свежей крови на полу. Создавалось впечатление, что художник пытается запечатлеть на бумаге зловоние, даже грязь и неистовые звуки этого подземелья. В какой-то момент брат Себастьян, помимо воли, сам потрясенный, оттащил Джона прочь, но не мог заставить прекратить работу. Тот нарисовал, как во внутреннем дворе крепости четыре саф-фолкских тяжеловоза раздирают на части тело колдуна; как обреченные мужчины и женщины сидят, привязанные, на бочках со смолой в ожидании факела; зарисовал он и то, что остается, когда пламя угасает. «Не допусти, чтобы ведьма осталась жить! — сказал ему на прощание Себастьян. — Хорошенько запомни это, брат. Не допусти, чтобы ведьма осталась жить!..» Сейчас губы Джона безмолвно повторяли эти слова.

Ночь застала его милях в шести от Дубриса. Он неуклюже спешился в темноте, привязал лошадь и напился из ручья. Мешок с кистями и красками он швырнул в поток и долго глядел в ту сторону, куда мешок уволокло течением, хотя из-за темноты не мог проследить его путь.

При такой скорости путешествия понадобилось несколько недель, чтобы добраться до родных мест. Временами он не там поворачивал на развилках; иногда его подкармливали в селениях по пути, и тогда он благословлял дающих и рыдал. Однажды на него напали оборванцы, но шарахнулись при виде его белых губ и остановившихся глаз, бросились наутек от этого не то помешанного, не то зачумленного. Наконец он оказался в Дорсете, отклонившись в пути на много миль от дороги на Бландфорд-Форум. Какое-то время он двигался на запад за излучинами Фрома, а у Дурноварии повернул на север к Шер-борну. Там нашлись люди, которые, уважив малиновую рясу, указали ему дорогу, сунули в узелок буханку хлеба, к которой он так и не притронулся. В середине июля он достиг адхельмийского монастыря, у самых ворот подарил истощенную лошадь какому-то оборванному мальчишке. Ошарашенный аббат поместил его в монастырский лазарет и предпринял немедленные розыски лошади, но той и след простыл. Джон лежал в келье, убранной пестрыми летними цветами — фуксиями, бегониями и розами из монастырского сада, и наблюдал, как по стене бегают солнечные блики, как по голубому небу бегут легкие облака. Заговорил он лишь однажды — с братом Джозефом. С глазами, перепуганными и дикими, он вдруг сел прямо на постели и вцепился в запястье юноши.

— Я наслаждался ею, брат, — прошептал он. — Да охранят меня Господь и святые, я наслаждался своей работой…

Напрасно Джозеф пытался успокоить его.

Лишь через месяц он впервые встал с постели и смог самостоятельно одеться. Ел он совсем мало, и от него остались кожа да кости, только глаза горячечно блестели на исхудалом лице. Он стал к литографскому прессу, невзирая на то, что мастер Альбрехт разбранил его и велел идти отдыхать. Джон трудился весь день, даже во время перерывов на ленч и ужин, даже после того, как зазвонили к вечерне. Ночь и взошедшая луна застали его за работой, он наносил и раскатывал краску на печатную форму, уже не различая впотьмах рисунка, придавливал декелем, нажимал на спицы и проворачивал колесо, опускал талер, раскатывал краску, придавливал декелем… Все это время брат Джозеф не отходил от него, наблюдая за ним из полутьмы; но в конце концов и он ушел, напуганный чем-то необъяснимым.