— Уже то хорошо, — с философским видом изрек он, обращаясь к адъютанту, — что по округе будет распространяться меньше этой дряни…
И тем не менее главная цель операции осталась невыполненной. Брат Джон снова улизнул.
В следующие недели жили только слухами. Джон, дескать, тут. Нет же, он там. Что ни ночь, военные отряды скакали то туда, то сюда, переворачивали вверх дном очередную деревушку; от охотников получить награду приходилось отбиваться, однако она так и не была выплачена. Пошли гулять россказни, что Джон-де спутался с пустошным народом, и волшебники раз за разом чудесным образом уносят его из опасного места. Из Рима пришел сердитый приговор, «Transvestism». Удвоили награду. Доносчики процветали; было сожжено видимо-невидимо деревенских домов, пострадали целые города. Стаи птиц слетались пировать к виселицам на перекрестках, где, гремя цепями, качались прикованные к столбам наводящие ужас трупы. Гигант беспокойно ворочался и метался во сне.
Был осквернен уэлльский собор, но ущерб был невелик. Некий сквернавец, может, и с должным почтением приблизившись к главному престолу, имел дерзость установить на нем афишку с соблазнительными словами, кою всяк вошедший мог лицезреть не без содрогания телесного. Разумеется, документ был тут же изъят и сожжен, но распространился слух, что там были начертаны слова из Священного писания, еретически переведенные со среднеанглийского на современный язык: «Написано: „дом Мой домом молитвы наречется“; а вы сделали его вертепом разбойников»… То же случилось и в Аква-Сулисе («Продай имение твое и раздай нищим»), и в резиденции самого епископа дорсетского («Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие».) Но сии непотребства были произведены его учениками, тайными или явными; сам же Джон непрестанно перемещался с места на место, проповедуя и совершая молебствия. Иногда видения до того донимали его, что он с пеной у рта катался по земле, до крови колотил по ней кулаками, рвал на себе одежду и ногтями раздирал кожу — его последователи, объятые ужасом, сбивались в кучу. Возможно, это фантомы — обрубки рук и ног — с гоготом и воплями гнали его по бесплодным и малолюдным пространствам Запада; возможно, древние языческие божества привечали его на своих землях, давали умиротворение, усаживались рядом и подле каменных алтарей, построенных еще до прихода римлян, заводили рассказ о стародавней вере, а в небесах ходили кругом облака и проказливо кувыркались солнце и луна. Говорили, будто Джон отдал свои туфли, теплую накидку, все свое имущество; болтали, что все это зарыто где-то в земле, уже проросло и дало благоуханные цветы, как некогда имущество святого Иосифа из Гластонбери. Неведомо, знал ли Джон о подобных слухах. Он передвигался подобно тени — губы непрестанно что-то нашептывают, глаза ничего вокруг не видят, ему что дождь, что буря — все одно; одному Богу известно, как люди исхитрялись прятать его и не давали ему умереть с голоду, потому что измотанные солдаты в голубых мундирах прочесывали дорсетский край от Шерборна до Корвесгита и от Сарум-Рингс до долины Великана возле Серна. Цена за голову Джона росла неуклонно: с пятисот фунтов до тысячи, с тысячи до полутора, а потом подскочила до невероятной суммы в две тысячи фунтов, которую обязывались выплатить по первому требованию в резиденции епископа лондониумского. Но виновник суматохи будто в воду канул. Покатилась новая волна слухов. Утверждали, будто он готовит мятеж против власти Рима, а теперь затаился и собирает потребное войско; другие говорили, божась, что он то болен, то ранен, то перебрался в другие края; и, наконец, прошелестел слух, что он-де помер. Его последователи, а к тому времени они исчислялись тысячами, томились в ожидании и горевали. Но Джон был жив; он вернулся в горы и бродил вслед за прокаженными, следуя за звоном их колокольчиков, сердитым и тоскливым.
Домики деревушки сгрудились посреди открытой всем стихиям пустоши — потрепанные бурями заброшенные лачуги из серого кам ня. Считанные деревья невысоки, чахлы, изуродованы ветрами — ветви тянутся к домикам, словно ища защиты. От селения уходит дорога с разбитыми колеями, змеится по безлюдным пространствам и теряется вдали. Пустоши пересекает гряда едва различимых в странном свете низких гор. В более ясный день над ними замечается белое сияние — признак близости моря.
А тогда пыльно-серое небо было мертво — пустое и плоское. В нем посвистывал мартовский ветер, влажный и надоедливо шумный. Он пробирался под капюшон женщины, которая с завидным терпением сидела у края дороги в сотне ярдов от последнего домика деревни. Одной рукой она придерживала у горла воротник пальтеца из грубой материи; длинные темные волосы выбивались из-под капюшона и падали на лицо. Она без устали глядела на дорогу — через серо-коричневые просторы заболоченной пустоши на отдаленные контуры холмов.
Так ждала она час, другой; налетали особо яростные порывы ветра, а один раз на дорогу обрушился шквал дождя. Горы уже растворялись в подступающих сумерках, когда женщина, вдруг приставив ладонь ко лбу, впилась взглядом в серую точку размером с мошку у самого горизонта. На несколько минут она застыла — похоже, даже затаила дыхание, а точка неуклонно приближалась, росла, пока не стал различим человек верхом на каком-то животном. Тогда женщина испустила стон — странный скулящий звук из самой глубины глотки — и рухнула на колени, в ужасе перебегая взлядом с деревенских лачуг обратно на дорогу. Седок приближался, но ей с перепугу казалось, что он не подвигается вперед, а словно кукла дергается вверх-вниз под необъятными небесами. Пальцами она то елозила в дорожной пыли, то одергивала юбку, то водила по груди, как бы пытаясь умерить биение сердца.
Мужчина мешковато сидел на осле, предоставив ему выбирать путь через пустошь. Ноги свешивались по сторонам и ритмично покачивались, задевая верхушки трав. На босых ступнях запеклась кровь из старых порезов; изорванная ряса лоснилась от долгой носки — первоначальный темно-бордовый цвет превратился в красновато-серый. Обвисшая кожа на исхудалом лице наводила на мысль о прежней полноте; ясные глаза над спутанной бородой были с безуминкой и напоминали птичьи. Время от времени он что-то бормотал или обрывочно напевал, задирая голову и похохатывая в угрюмо-торжественное небо, осеняя окружающий убогий пейзаж размашисто — неопределенным крестным знамением.
Осел наконец добрел до дороги и как бы в растерянности остановился. Седок спокойно дожидался ослиного решения, напевая и бормоча, и через какое-то время его сверкающие глаза наткнулись на женщину. Она все еще стояла на коленях, глядя в землю; затем подняла голову и заметила, что незнакомец разглядывает ее, приподняв руку как бы для благословения. Женщина метнулась к нему, опустилась на колени и вцепилась в жесткий подол его рясы. Она разрыдалась — давая полную волю слезам, ручейки которых оставляли дорожки на замурзанном лице.
Седок уставился на нее в легком недоумении, потом наклонился и попробовал ее приподнять. От его прикосновения ее сотрясла судорога, и женщина еще крепче ухватилась за край его одежды.
— Ты… пришел! — бормотала она в морду ослу. — Пришел!
— Да пребудет на тебе благословение парии, — маловнятно выговорил незнакомец, чей язык, похоже, отвык от работы. Он нахмурился, словно собирался с мыслями, потом без всякой связи с предыдущим сказал: — Как дивна средь гор поступь несущего добрые вести… — Он потер лицо, взъерошил пальцами волосы и медленно произнес: — Был человек с просьбой об исцелении… Кому я необходим, сестра? Кто призывал брата Джона?
— Я… призывала…
Она говорила придушенным голосом, на четвереньках ползая у подола его рясы, целуя его ноги, прикладываясь лицом к его лодыжкам. Этим женщина снова привлекла рассеянное внимание Джона
— он попробовал еще раз неловко поднять ее.
— Все, что я могу, так это молиться, молитва всякому доступна…