Прежде всего надо было сбить кадетов оттуда, лишить их этого зоркого ока. Пришло время пустить в ход партизанскую свою артиллерию — лепетихинскую трехдюймовку с ее тремя снарядами. Необходимо было найти артиллериста-виртуоза, который попал бы с такого расстояния в колокольню хотя бы одним из трех. Никто из партизанских артиллеристов не ручался, что ему это удастся. Вот тут кто-то из чаплипцев и вспомнил о капитане Дьяконове, о том, как Кулик и Оленчук расхваливали его артиллерийское искусство.

Килигей распорядился немедленно доставить Дьяконова сюда. В тот же день двое килигеевских хлопцев — один из них сын Оленчука — на тачанке примчали офицера вместе со старым Оленчуком из Строгановки прямо на позицию.

— Есть работа, ваше благородие, — обратился к Дьяконову Килигей, когда хлопцы привели офицера к пушке. — Вот вам случай искупить свою вину перед трудовым народом…

Дьяконов насторожился: к чему он ведет?

— Видите — маячит колокольня: надо рубануть по ней.

Офицер улыбнулся. Так вот оно что! Вот для чего галопом мчали его сюда! Нужен вдруг стал золотопогонник, понадобились его знания, его ум, его артиллерийское мастерство! Профессиональная офицерская гордость проснулась, заговорила в нем.

— Колокольня… Но при чем тут я?

— Сбейте нам эту их шапку.

— Разве среди вас нет артиллеристов?

— Артиллеристы есть, — выступил вперед Житченко, — да только беда — снарядов у нас в обрез: Антанта, знаете, нам не поставляет. — Он открыл снарядный ящик: — Видите? Раз, два, три. И все.

Дьяконов, взяв у ближайшего из бойцов бинокль, привычным движением навел его на перекопскую колокольню. Пока смотрел, бойцы напряженно следили за ним, и им показалось, что офицер чуть заметно улыбается белому своему Перекопу. Терпеливо ждали, что он скажет. А он, в своем вылинявшем английском френче, все смотрел туда, на своих, потом небрежным офицерским жестом вернул бинокль бойцу.

— Ну как? — спросил после паузы Килигей. — Можно сковырнуть?

— Думаю… можно.

— Одним из трех?

— Одним из трех.

Бойцы, оживившись, зашумев, стали подтрунивать над своими артиллеристами. Даром, мол, хлеб едите, поучитесь хоть у ихнего благородия.

— Однако вы меня не поняли, — проговорил вдруг Дьяконов, обращаясь к Килигею. — Дело в том, что стрелять туда я… не буду.

Это всех ошеломило. На миг воцарилась гнетущая тишина.

— То есть как это — не будете? — темнея, спросил Килигей. — Вы что — барышня, которую нужно уговаривать?

— У нас, знаете, разговор короткий, — вмешался, еле сдерживая ярость, Баржак. — Кто не желает склонить голову перед трудом, тому наклоним, а которая не наклоняется, ту снимем!

— Дело ваше, — спокойно возразил Дьяконов. — Только силой вы меня не заставите.

Стоявший в стороне Оленчук поймал на себе колючий взгляд Килигея: «Так вот оно какое, твое благородие? Пригрел змею на груди?»

Повстанцы, окружив Дьяконова, уже поглядывали на него с неприкрытой враждой, с гневом и презрением. На плечах погон нет, а в душе все-таки золотопогонником и остался!

— Натуральная контра! — кинул из толпы Дерзкий. — Я еще тогда это говорил. Ишь какой чистоплюй: рука у него на своих не подымается.

— А вы что, и на своих могли бы? — бледнея, обернулся к нему Дьяконов.

— Не там вы своих ищете, ваше благородие, — укоризненно пробасил Шитченко. — Свои-то свои, да только в чьих они штиблетах?

Килигей хмуро разглядывал офицера, как бы решая, что с ним делать.

— А я еще думал… Эх вы, патриот! — презрительно бросил он и отвернулся, как бы сразу потеряв к офицеру всякий интерес.

Патриот! При этом последнем слове Дьяконова будто передернуло. Он стоял бледный, с горькой, застывшей на лице болезненной гримасой. Ждал, что Килигей еще, может, скажет что-нибудь, а тот уже повернулся спиной, отошел к пушке. Дьяконов хорошо понимал, что значило в такой ситуации повернуться к нему спиной… «Убьют, убьют», — жгла мысль. Достаточно теперь Килигею сделать малейший знак рукой, достаточно повести бровью, и уже его, Дьяконова, нет, — возьмут под конвой, отведут в сторонку, не очень даже далеко, и заставят самого рыть себе яму. Яма! Вот здесь, в виду Перекопа. Через каких-нибудь полчаса наступит конец всему — солнцу, революции, сомнениям, белой перекопской колокольне…

Какие-то широкоплечие парни уже понемногу, будто ненароком, оттирают его в сторону, кажется, безмолвно толкают куда-то в небытие, в никому не ведомый вечный мрак. Случайно встретился взглядом с Оленчуком, который, ссутулившись, стоит в сторонке, где-то далеко-далеко — шагах в десяти от него. С глубокой грустью, укором и разочарованием смотрит он оттуда на Дьяконова, смотрит уже как на погибшего.

Все, однако, ждут, что решит Килигей, ждут, что вот-вот он подаст знак. Суровый бессловесный знак… И Килигей наконец подал его. Махнул рукой:

— Все, кто в артиллерии служил, ко мне!

Угрюмые мужики в латаных пропотелых сорочках, с жилистыми загорелыми шеями столпились вокруг Килигея, вокруг пушки. Даже Оленчук двинулся туда. А он, Дьяконов? Что же будет с ним? Точно забыли о нем, точно он уже для них не существует?

— А как же с этим? — кивнув на Дьяконова, через головы обратился Дерзкий к брату. — Кому прикажешь ликвидировать?

Густые брови Килигея сошлись на переносице.

— Кто сказал — ликвидировать? В шею — и на все четыре!

Дьяконов сам себе не поверил: в шею! В шею! Не может быть! Неужто это о нем? Значит, его не убьют! Его — и на все четыре стороны?!

Повстанцы тоже, видно, были в недоумении.

— Как? Живым выпустить?

И снова тот же Килигеев голос:

— А что ж… Пускай чешет к своим — живая прокламация будет. Пусть посмотрят, какую он морду тут, у нас, наел… на твоих, Оленчук, харчах.

Кровь ударила Дьяконову в лицо. Вдруг встала перед ним Оленчукова хата и дети, которые, поблескивая голодными глазенками, делятся с ним последним куском… Ждут, как изголодавшиеся зверюшки, пока его благородие пообедают, а потом наперебой кидаются подбирать после него крошки на столе.

— Чего ж вы стоите, благородие? — уже издеваясь, бросил кто-то из толпы. — Не слышали, что ли? Топайте! Собачьей рысью на Крым!

— Антанта новые галихве даст!

Под градом насмешек Дьяконову стало вдруг душно, жарко. Они смеются над ним! Они уже смотрят на него свысока! Это было слишком. Хотелось немедленно, тут же взять над ними верх!..

Растолкав бойцов, он решительно шагнул к пушке.

— Снаряд!

Мигом поднесли ему снаряд. Сам заложил, сам навел, молча взялся за шнур.

Первый снаряд разорвался недалеко от колокольни.

Послал второй…

Второй ахнул в самую колокольню, подняв облако пыли.

— Вот это всадил! — зашумела молодежь в восторге. — Так бить — поучиться надо!

Еще долго вокруг пушки стоял довольный гомон, а Дьяконов, вытирая руки, молча отошел в сторону, не испытывая никакой радости от своего успеха.

XX

Ослеп после того Перекоп. Лишенный самого выгодного своего наблюдательного пункта, не видел больше, что делается там, в загадочных просторах повстанческих степей…

А там уже всё в движении: дрожит в вечерних сумерках земля, играют под всадниками кони, щелкают в воздухе бичи, с мощным величавым топотом идут степью со всех сторон, тучами надвигаются на Перекоп стада круторогих.

Что за странное такое передвижение? Почему в эту ночь далее скоту не дают покоя?

Началось это после того, как была сбита с Перекопа его белая шапка и Оленчук, отозвав Килигея в сторону, долго что-то толковал ему, рисуя рукой в воздухе размашистые вензеля.

Всю ночь из близких и далеких имений гонят теперь верховые к Перекопу стада, всю ночь над степью — хлопанье бичей, тяжелое сопение, идут и идут волы, покачивая на разлогих своих рогах звездный купол неба.

На рассвете перекопские часовые забили тревогу, в панике подняли на ноги еще очумелого с ночного перепоя полковника Леснобродского.

— А? Что такое? Килигей? Где Килигей?