Солнце лишь сквозь щели пробивалось в помещение, в пакгаузе стояла полутьма. Привыкнув к ней, Лобатый стал внимательно разглядывать арестованных. Вскоре он уже приставал к татарину:

— Перекрестись, мурзак! А ну перекрестись, тогда сразу выпустят! Наш бог добрее твоего аллаха! И вас, пискулянты, — прошелся Лобатый между спекулянтами, — тоже выпустят, только на взятку не поскупитесь. А вот вы, мужички, — при этом он, остановившись перед мужиками, насмешливо повел шеей так, будто она была в ярме, — вы еще тут попаритесь! Если не сделаете вон там, в углу, подкоп и не удерете ночью, то с вами у нас еще будет серьезный разговор!

Крестьяне молчали. Они, видимо, схвачены были где-то прямо в поле, во время работы: большинство из них — босые, в пропотелых, пропитанных пылью рубахах, кое у кого полевые жбанчики с водой при себе, а у одного даже точило было за поясом.

— Вашу линию мы знаем, — скалил зубы Лобатый. — Никакая мобилизация вас не берет. Навоевались, да? Своими ушами слышал на одной вашей сходке: «К красным не пошли, потому что хлеб нужно убрать, а к вам не пойдем, хотя и уберем».

Заметив в сторонке под стеной Дьяконова, Лобатый, удивленный, обрадованный, направился к нему.

— Здорово, станичник! За что удостоился?

Он присел возле Дьяконова, протянул портсигар с крымскими папиросами. Узнав, за что его собрат сюда попал, Лобатый даже присвистнул от удивления.

— За мужиков заступился? Ха-ха! Неужто идейный?

— А ты разве нет?

— Я, брат, свои идеи в Новороссийске растерял. При посадке на пароход некуда их было взять. Теперь без лишнего багажа живу!

— А сюда за что?

— Самовольные реквизиции, буянство и окаянство и всякое такое прочее… Одним словом, как раз то, против чего ты взбунтовался. Ну да ничего: выйдем отсюда вместе.

— Ты так думаешь?

— Не сомневаюсь. Сейчас не такое время, чтобы нами разбрасываться. Куда же вождю без нас? Ведь мы самые надежные кони в его колеснице!

— По твоему мнению, приказы верховного против мародерства, против бесчинств…

— Ха-ха! Все это для отвода глаз! Для прессы и для Европы! Это лишь поначалу верховный готов был пускать в расход нашего брата чуть ли не за каждое выбитое в ресторане стекло. Сейчас все пойдет иначе, каждый из нас там, в бою, нужен.

— Для меня, кажется, бои кончились.

— У тебя смертный приговор? Не волнуйся — вождь помилует. Он к нам, к молодежи, добр — то, что правой подписывает, левой… — Васька, осклабясь, сделал рукой в воздухе крест.

Такого неуважения к своему кумиру Дьяконов не мог потерпеть и тут же выразил Лобатому свое возмущение его цинизмом. Лобатый громко расхохотался:

— О, да ты и впрямь такой? Святая Русь? Поруганные свободы? Да брось ты все эти штучки! Живи, пока живется. Гуляй, пока гуляется.

— Это и вся твоя философия?

— А что? Хоть день, да мой!

— Если только ради этого, то стоит ли тогда и жить?

Лобатый покачал кудрявой головой:

— Точно такой же, как ты, был у меня брат — первопоходник. Не думал о себе, все в высоких сферах витал, а когда бежали со станции Лозовой, большевистским снарядом обе ноги ему оторвало. Думаешь, остановились, подобрали? Так и бросили в поле со всеми его идеалами воронью на съедение. Вот она, наша жизнь! А другие тем временем не зевают. Знаешь, сколько их, бывших героев, сейчас в Крыму по тылам окопалось? Пока мы тут степную пыль глотаем, они по ресторанам шампанское с фунтоловками глушат. О фунтоловках слышал? Это, брат, птицы — ого! Из лучших дворянских родов, только валютой берут! За один поцелуй — фунт стерлингов, ни копейки меньше!

Слушая Лобатого, его хмельные разглагольствования, Дьяконов как бы снова окунался в тяжелую, угарную атмосферу деникинских времен. Не хотелось верить, что такие, как этот хлыщ, как чеченцы, как те помещичьи сынки, что срывают злобу на крестьянских спинах, и составляют основу, костяк снаряженных в поход легионов его любимого вождя. Шомпола… Реквизиции… Валюта… Хоть день, да наш!.. Нет, не о том мечтал его вождь, сатанинским усилием воли выковывая стальные свои корпуса, готовя к новому походу на север сто тысяч «рыцарей Белой Лилии на Руси»!

Арестованные всё прибывали и прибывали. Вскоре пригнали еще крестьян. Вслед за ними часовые втолкнули в пакгауз целую толпу женщин, обвиненных в том, что они якобы, сговорившись между собой, сообща скрывали по погребам красноармейцев, а затем помогали им возвращаться через линию фронта к своим. Над женщинами только что состоялся суд, все они были еще возбуждены после судебной процедуры и… явно удовлетворены приговором.

Одна из них, тетка Варвара, как называли ее товарки, — бывшие фальцфейновские батраки и сезонники легко могли бы узнать в ней маячанскую атаманшу, стригальщицу овец, — оказавшись в пакгаузе и по-хозяйски оглядевшись по сторонам, весело бросила перед собой торбу с харчами.

— Вот тут хотя бы передохнем в тени да прохладе. Спасибо вам, часовые, — повернулась к двери. — Спасибо вам, судьи!

Женщины, пришедшие с ней, громко захохотали.

— Чего вы хохочете? — спросил кто-то из угла.

— Да как же, — ответила за всех тетка Варвара. — Осудили! Двенадцать лет каторги дали. — Она снова повернулась к двери, за которой скрылись часовые. — Да за двенадцать лет двенадцать раз трава на ваших костях в степи вырастет!

От ее слов мороз прошел по коже Дьяконова. Смех, веселое возбуждение, уверенность осужденных в своем будущем — в этом было что-то удивительное и тем сильнее потрясало его, что им казалось вполне естественным.

Развязав свои узлы, женщины стали перекусывать хлебом с брынзой. Дали по кусочку и офицерам.

— Ешьте, а то, говорят, вы совсем там отощали на крымских харчах, — подтрунивали тетки. — Заграница не очень-то накормит.

Через некоторое время вошел начальник охраны, скуластый верзила, перетянутый ремнями, в блестящих крагах. При его появлении тревожный шепот пробежал среди арестованных. «Это который на расстрел берет!» Ни на кого не глядя, начальник стражи гнусавым, равнодушным голосом вызвал офицеров — Дьяконова и Лобатого. Вас, мол, господа офицеры, приказано перевести в другое место, подвергнуть строгой изоляции. Дьяконов в этом увидел мало утешительного для себя, а Лобатый, наоборот, обрадовался, таинственно шепнул ему на ходу:

— Вот увидишь, это к лучшему!

Вышли из пакгауза. Горячим степным воздухом овеяло Дьяконова, и солнце ударило в глаза, на миг совсем ослепило. Небо от жары было белесым, точно покрыто полудой, и степь вдали колыхалась, как дым.

VI

Штабной поезд Врангеля в эти дни стоял в Мелитополе, в городе прославленных украинских черешен, раскинувшемся в широкой приазовской степи среди разных колонистских дорфов да фельдов, которые чем-то — не голос ли предков? — трогали готское сердце барона.

Врангель переживал сейчас медовый месяц своих побед. Вся слава его предков, героев рыцарских походов, отважных сподвижников шведских королей, меркла перед его собственной молодой славой… Свершилось! Одним ударом поверг себе под ноги целый край… Перед авангардами его войск уже маячат терриконы Донбасса, шрапнельные снаряды рвутся в небе над Синельниковом, боевые полки его вышли к Днепру — от устья до самой Каховки. Никогда еще не верил он так горячо в свое избранничество, в свой счастливый жребий, как сейчас! Да, он рожден быть вождем, рожден управлять людскими массами! Он выкует из этого хаоса все, что пожелает, как выковал из деникинского вшивого сброда свои железные корпуса. Давно ли шумели о том, что он замышляет авантюру, что из ста шансов на победу у него не более одного. Один! Но он верил в этот один свой шанс и потому пошел ва-банк.

Даже скептически настроенная Европа, которая еще совсем недавно называла его смелые замыслы не иначе как l’aventure de Crimee[8] теперь признает его достойным того, чтобы делать на него ставку. Те, кто еще недавно подозревал его в притязаниях на вакантный царский престол, сегодня признали в нем подлинного и единственного защитника демократии.