Умный человек помчится по Северной дороге, крича направо и налево:

«В Йорк! В Йорк!», и если действовать умеючи, он может через полчаса разгуливать с трубочкой по Стрэнду. Бонапарт говорит: «Иди туда, где тебя не ждут». Вероятно, как воин он был прав. Но тот, кто удирает от полиции, должен делать не так. Я бы сказал ему: «Иди туда, где тебя ждут», — и он обнаружил бы, что его собратья, в числе прочего, не умеют правильно ждать.

— Как знакомы мне эти места… — печально сказал капитан. — Так знакомы, так хорошо знакомы, что лучше бы я их не видел. Знаешь ли ты, — спросил он, показывая Пэмпу на песчаную яму, белевшую в зарослях вереска неподалеку от них, — знаешь, чем прославлено в истории это место?

— Знаю, — ответил Пэмп. — Тут мамаша Груч застрелила методиста.

— Ты ошибаешься, — сказал капитан. — Такое со-бытие недостойно воспоминаний и жалости. Нет, это место прославлено тем, что одна легкомысленная девушка потеряла здесь ленту от черной косы и кто-то помог ей найти эту ленту.

— А сам он легкомысленный? — спросил Пэмп, невесело улыбаясь.

— Нет, — ответил Дэлрой, глядя на море. — Мысли его нелегки.

Потом, снова встряхнувшись, он показал куда-то в глубь пустоши.

— А знаешь ли ты, — спросил он, — поразительную повесть о старой стене за тем холмом?

— Нет, — отвечал Пэмп. — Разве что ты говоришь о Цирке Мертвеца. Но это было так давно.

— Я говорю не о Цирке Мертвеца, — сказал капитан. — Прекрасная повесть этой стены заключается в том, что на нее упала тень, и тень эта была вожделеннее, чем самое тело всех живых существ. Именно это, — ккрикнул он, почти яростно обретая прежнюю удаль, — именно это, Хэмп, а не обычный, будничный случай — мертвец пошел в цирк, — с которым ты посмел это сравнить, собирается восславить лорд Айвивуд, украсив стену статуями, которые турки украли с могилы Сократа, включая колонну из чистого золота в четыреста футов с конной, точнее — ослиной статуей обездоленного ирландца.

Он закинул длинную ногу за спину ослика, словно позируя для статуи, потом снова встал прямо и снова посмотрел на пурпурную кромку моря.

— Знаешь, Хэмп, — сказал он, — нынешние люди ничего не смыслят в жизни.

Они ждут от природы того, чего она не обещала, а потом разрушают то, что она дала. В безбожных часовнях Айвивуда они толкуют о совершенном мире, о высшем доверии, о вселенской радости и об единстве душ. Однако на вид они не веселее прочих, а главное — поговорив так, они разбивают тысячи добрых шуток, добрых рассказов, добрых песен и добрых дружб, закрывая «Старый корабль». — Он взглянул на шест, лежащий среди вереска, словно хотел убедиться, что его не украли. — Мне кажется, — продолжал он, — они требуют слишком много, а получают слишком мало. Я не знаю, хочет ли Бог, чтобы человек обрел на земле полное, высшее счастье. Но Бог несомненно хочет, чтобы человек повеселился; и я от этого не откажусь. Если я не утешу сердце, я его потешу. Циники, которые считают себя очень умными, говорят: «Будь хорошим, и ты будешь счастлив, но весел ты не будешь». Они и тут ошибаются.

Истина — иная. Видит Бог, я не считаю себя хорошим, но даже мерзавец иногда встает против мира, как святой. Мне кажется, я боролся с миром, et militavi поп sine [И сражался не без… (лит.)] — как там по-латыни «поразвлечься»? Нельзя сказать, что я умиротворен и счастлив, особенно сейчас, на этой пустоши. Я никогда не был счастлив, Хэмп, но веселым я бывал.

Снова воцарилась вечерняя тишина, только ослик хрустел чертополохом.

Пэмп не откликнулся, и Дэлрой продолжал свою притчу.

— Мне кажется, теперь все время играют на наших чувствах, как это самое место играет на моих. А, черт их побери, остаток жизни можно потратить на многое другое! Не люблю, когда возятся с чувствами, только душу разбередят.

В нынешнем моем состоянии я предпочитаю дела. Именно это, Хэмп, — тут голос его стал громче, как всегда, когда его внезапно охватывало чисто животное возбуждение, — именно это я выразил в «Песне против песен», которую сейчас спою.

— Я не стал бы здесь петь, — сказал Хэмфри Пэмп, поднимая ружье и суя его под мышку. — На открытых местах ты кажешься слишком большим, и голос твойслишком громок. Я поведу тебя к Дыре в небесах, о которой ты так много говорил, и спрячу, как прятал от учителя. Никак не вспомню его фамилию. Он еще мог напиться только греческим вином в усадьбе Уимполов.

— Хэмп! — закричал капитан. — Я отрекаюсь от трона Итаки. Ты куда мудрее Одиссея. Сердце мое разрывали тысячи соблазнов, от самоубийства до похищения, когда я видел яму среди вереска, где мы устраивали пикники. А теперь я даже забыл, что мы называли ее Дырой в небесах. Господи, какие прекрасные слова, и то, и другое!

— Я думал, ты запомнишь их, капитан, — сказал кабатчик, — хотя бы из-за шутки младшего Мэтьюза.

— Во время одной рукопашной в Албании, — печально сказал Дэлрой, проводя рукой по лбу, — я забыл, должно быть, его шутку.

— Она была не очень удачна, — просто сказал Пэмп. — Вот его тетушка, та шутила! Однако она зашла чересчур далеко со старым Гэджоном.

С этими словами он прыгнул куда-то, словно его поглотила земля. Одна из истин, скрытых небом от лорда Айвивуда и открытых Хэмпу, гласила, что яма зачастую не видна вблизи, но видна издали. С той стороны, откуда они подошли, земля обрывалась сразу; вереск и чертополох прикрывали укромную выемку, и Пэмп исчез, словно фея.

— Так, — сказал он из-под земли, точнее, из-под растительной крыши. — Когда ты прыгнешь сюда, ты все припомнишь. Самое место спеть твою песню, капитан. Слава тебе Господи, я не забыл, как ты пел тут ирландскую песню, ты еще сочинил ее в школе! Ревел, как волы Васанские, про то, что дама украла сердце, а твоя матушка и учитель ничего не слышали,потому что песок заглушает звуки. Это очень полезно знать. Жаль, что юных дворян этому не учат. А теперь спой мне песню против чувств, или как там она зовется.

Дэлрой оглядывал пристанище былых пикников, такое чужое и такое знакомое. Казалось, он уже не помнил о песне и только осматривался в полузабытом доме детства. Из песчаника, под папоротником, сочился родничок, и он вспомнил, что они кипятили тут воду в котелке. Вспомнил он и споры о том, кто этот котелок опрокинул, и невыносимые муки, которыми он потом терзался в отчаянии первой любви. Когда деятельный Пэмп вылез сквозь колючую крышу, чтобы забрать их странные пожитки, Патрик вспомнил, как одна девица занозила здесь палец, и сердце его остановилось от боли и дивной музыки.

Когда Пэмп вернулся, скатив ногой бочонок и сыр по песчаному краю ямы, он вспомнил с какой-то гневной радостью, что скатывался в яму сам, и это было хорошо. Тогда, прежде, ему казалось, что он катится с Маттерхорна. Теперь он заметил, что склон не так уж высок — ниже, чем двухэтажные домики у моря; и понял, что вырос, вырос телом, а душой — навряд ли.

— Дыра в небесах! — сказал он. — Какое чудесное название! Каким прекрасным поэтом я был в те дни! Дыра в небесах… Только куда она ведет, в рай или на землю?

В последних, низких лучах заката тень ослика, которого Пэмп привязал на новой полянке, покрыла еле освещенный солнцем песок. Дэлрой взглянул на эту длинную, смешную тень и рассмеялся тем резким смехом, каким он смеялся, когда закрылись двери гаремов. Обычно он был словоохотлив, но этого смеха не объяснял.

Хэмфри Пэмп снова прыгнул в песчаное гнездо и принялся открывать бочонок ему одному известным способом, говоря при этом:

— Завтра мы чего-нибудь достанем, а на сегодня у нас сыр и ром, да и вода тут есть. Ну, капитан, спой мне песню против песен.

Патрик Дэлрой выпил рому из лекарственной скляночки, которую загадочный Пэмп извлек из жилетного кармана. Лицо его зарумянилось, лоб стал алым, как волосы. Петь ему явно не хотелось.

— Не понимаю, почему это я должен петь, — сказал он. — Почему, черт побери, ты сам не споешь? А ведь правда, — заорал он, преувеличивая свою удаль, хотя и впрямь опьянел от рома, которого не пробовал несколько лет, — а ведь правда, ты же сочинял песню! Юность возвращается ко мне в этой благословенной, проклятой яме, и я вспоминаю, что ты никак не мог ее кончить. Помнишь ли ты, Хэмфри Пэмп, тот вечер, когда я спел тебе семнадцать песен собственного сочинения?