Это тоже ничего хорошего не предвещало, и ученый историк настолько был сокрушен, что не совладал с собой и, к немалой потехе охранников, томившихся во дворе, схватился за голову, точнее — за овальный край своего тюрбана.

— А мне ничего не сказали! Мне не сказали ничего! — простонал он и взбежал по лестницеиз черного мрамора так проворно, что подол его черного халата обвился вокруг лодыжек сухоньких поспешающих ног.

Петр двинулся за ним следом, но караульщик преградил ему путь:

— А ты куда, приятель? — спросил он. Такое обращение было оскорбительно слышать человеку, который неполных двенадцать часов назад был одарен — по собственным словам султана — самой высокой из почестей, какими Владыка Двух Святых Городов располагает, что уже говорило о многом, однако Петр прекрасно понимал, насколько трудно его положение, чтоб обращать внимание на подобные мелочи. Отогнув угол полотна, в которое был завернут халат султана — Петр нес его, перебросив через руку, — и поиграв на лице стражника блеском драгоценных каменьев, которыми было усыпано царственное одеяние, Петр коротко сказал:

— Я иду вернуть халат Его Величеству, и ты, раб, не смеешь мне чинить препятствия.

Этого оказалось достаточно, стражник отступил, но Петр — черт его дернул! — не удовольствовался частичным успехом и загремел:

— Что ж ты, пес, не падаешь на колени перед халатом Его Величества?

Стражник, оторопев, рухнул на колени.

— Теперь целуй пыль земли, — продолжал Петр, все более возвышая голос.

Стражник поцеловал пыль земли.

— Я еще поговорю с тобой, прислужник, — посулилПетр, уже не спеша и с достоинством поднимаясь по лестнице. Довольно было косого взгляда, чтоб убедиться — охранники на Дворе блаженства уже не ухмыляются скотски-наглой усмешкой, а таращат на него округлившиеся глаза изумленных телят и уже не слоняются по двору, а застыли на месте, словно пораженные нежданным явлением двухвостой кометы. Это были пустяки, абсолютная чепуха в сравнении с теми трудностями, которые — как он понимал — ему предстояло преодолеть, но Петр обрадовался, настроение его улучшилось, прибавилось уверенности в себе.

Однако его подстерегала новая неожиданность. Не освещенная сейчас парадная лестница подводила к сложному переплетению не менее темных коридорчиков и комнатушек, проходов, ступенек и ниш. Миновав четыре Залы Сокровищ, запертых на замок, ибо входить туда имел право лишь сам султан и высокопоставленные лица — все они теперь заседали на совещании, — Петр очутился в лабиринте бессмысленных архитектурных затей и просчетов, плодившихся, нагромождавшихся и видоизменявшихся, надо думать, в течение многих десятилетий, и, не найдя выхода, вскоре безнадежно заблудился. И вот, когда Петр шел, напрягая слух, и вроде бы уже заслышал людские голоса, — внезапно откуда-то справа, со стороны маленькой, строго квадратной комнатки, посредине которой стоял низкий, тоже безупречно квадратный стол, очевидно, византийской работы, ибо на его крышке, изукрашенной потрескавшейся инкрустацией, было выложено бледное и строгое лицо святой царицы Теодоры, обрамленное высоким нимбом, — кто-то потянул за кончик султанова халата, и, отшатнувшись, Петр увидел то, что меньше всего рассчитывал тут увидеть и что менее всего на свете увидеть желал, а именно: кошачий блеск огромных, устремленных на него глаз слабоумного брата султана Мустафы, который сидел на полу под столом, поджав под себя левую ногу и опираясь на вытянутую правую руку.

— Бак! — сказал Петр. — Вы испугали меня, принц.

— Я знал, что ты здесь пройдешь, потому что всякий заплутавший в этом обезьяньем доме избирает этот путь, — сказал Мустафа и протянул Петру небольшой граненый флакон, который держал в правой руке. — Это для тебя.

— Что это? — спросил Петр.

— Вода, — ответил слабоумный принц. — Чистая вода, и больше ничего. У вас ведь крестят водой, а? Ты сам говорил.

— Да, — подтвердил Петр с некоторым сомнением в голосе. — У нас крестят водой.

— Тогда окрести меня, — попросил Мустафа. Петр был так удивлен, что не смог выговорить даже чего-нибудь вроде «это вы серьезно, шахзаде?», и, держа флакон в руке, уставился на принца неподвижным взглядом, не зная, что и думать.

— Ну как, окрестишь или нет? — нетерпеливо проговорил Мустафа, выползая из-под стола на тощей заднице. — Окрести!

— Наверное, это несерьезно, принц? — усомнился Петр.

— Это очень серьезно, — ответил Мустафа. — Я ведь вовсе не сумасшедший, ты это понял?

— Конечно, не сумасшедший, принц, — учтиво ответил Петр, как ответил бы любому другому безумцу, который, разумеется, не считает себя больным.

— Я только прикидываюсь безумцем, ведь если бы я не притворялся, брату не оставалось бы ничего другого, как повелеть меня казнить, и даже если бы он сам не хотел меня убить, Черногорец заставил бы его это сделать.

— Какой еще Черногорец? — удивилсяПетр.

— Ну, Черногорец, мы все его так зовем, предводитель янычар, Исмаил-ага. Вчера, когда братец облачил тебя в свой халат, по сералю разнеслось, что в нашей империи объявился новый правитель, а именно — ты, я сказал себе: пустозвонство, ведь настоящий правитель у нас в империи — Черногорец, а он не любит, чтоб кто-нибудь совал нос в его дела, и не потерпит конкурента.

— Я полагал, что самая могущественная личность в империи — султан, — сказал Петр.

— В зависимости от того, какой султан, насколько крепка у него рука, — сказал принц. — Конечно, о Мехмеде Завоевателе можно сказать, что он был самым могущественным человеком в государстве. Но не всякий султан — Мехмед Завоеватель. Наша история помнит и таких султанов, выше которых на голову был, скажем, Великий визирь, он-то и брал всю власть в свои руки. О нынешнем Великом визире этого не скажешь — вонючий старикашка, дрожит от страха, как бы брат не помер, — ведь после кончины султана Великого визиря, согласно обычаю, казнят. И поскольку мой братец — добряк и слабак, а Великий визирь — ничтожество, то властью, как ты сам понимаешь, Абдулла, подлинной властью обладают янычары, а Черногорец у них главный, и этим все сказано.