Усь зовет младых кметей, да выбирает с Синюшной нас: мол, ховайтесь, старайтесь, без пера не вертайтесь. Так-то!

Наши мужи мед хвалят, что иссяк. Киевляне катят колобушку хмельную вдогонку. Мы, для промысла отряженные, снуем меж всеми, к закромам ладейки близимся. А уж темно!.. Пробрались с Синюшкой в сенцы ладейные, а спрятаться от всякой всячины негде, и двери не поймем, куда ведут… Я — в один кут, он — в другой. Затаились. Найдут — скажем, пьяны содеялись да с песней громкой к своим уйдем… Ан, чую — поплыли! Скинул чоботы и поцыпал туда-сюда.

Все с меда ходят шатуном! Чумой объятые, никого не узнают! Я, случаем несчастным, наткнулся на кметей, а они ополоумели: очами жабьими водят — никого не видят, лишь мечи востры в потолок тыкают со всего плеча! И от натуги эдакой тезево их не выдерживает: бросают клинки и щас начинают снедью хлестать возле меня, тихого. Зрят чужого, нет ли — не пойму!

А в комнатке светильник меркает. Я чоботы за спину и туда. Здесь! Чую — здесь найду!.. Залег в комнатке красной — не шелохнусь: и слушаю, и нюхаю. Приходил и уходил кто-то, но смотреть на них страшно было… Когда свет прогорел, вошли двое, легли и поснули.

Под утро и весляры укисли. Встал я и крадусь. Ладью качает — я иду. Храп стоит!.. Вдруг — чу! — на груди у одного сияет и блестит! Купчина!.. Мое чрево бьется и рвет грудину, а надо заспокоиться!.. Тесьму режу, беру перо… Назад еще дорога! Наверху-то не спят: глядят-блюдут, медов не пивши!.. Перо в тряпку и в зубы, открался и ползу. Звезды светят, заразы! По бортам народ валяется: кто молчит, кто мычит, кто воем воет!

У руля человече ежится. Затаился подле него и желаю ему нужду любую — мне бы единый миг, чтоб в реку опрокинуться!.. Услышали русы и русалки мое терпение, помогли. Зевнул рулевой — ажно запел! Я шустрее выторопня мимо кормника в воду бултых и на тло. На тле не знаю, за что взяться, но выплыть никак не можно: выплыву — маковкой блесну!.. Руками-ногами дергаю, смекаю: коль не выплыву — подумает муже со сладким зевом, что сомина велий плехнул, да и пусть рассказывает потом…

— А я думаю: откуда русы в реках? Так это Чубки вороватые! — порадовалась рассказу Гульна.

— …Пришел домой не сразу. Замерз, но дождался рассвета, рассмотрел, как следоват, перо. К губам прижимал, под мышками грел, на грудь дожил… Думал непотребное совершить!

— А Синюшка куда делся? — поинтересовалась завороженно Стреша.

— Синюшка пришел через два дня. Мы уж с ним распрощались. Хотели тризну, не имея тела, с безобразой творить. А он явился, бес! Жрет и вещает нам: зашел, мол, в закуток — кто-то идет! Он юрк в какую-то дверь. А там лесник ручной хрюкает, к себе подзывает, за порчину подтягивает. Синюша бедный и пошел, людей опасаясь боле зверя! А тот гостя привечает, кривыми лапами усаживает перед собой и давай нюхать-разглядывать… Хорошо — за топтыгой никто не явился: видно, не до него было! Вот и беды не стряслось — стряслась полубеда. Миша — вялый, не озорничал: так лишь — по лицу гладил да боролся. Боролся тож вяло и нечасто — токмо первые поры. Дале мохнатый опойка больше на сон налегал. Ходили где-то недалече, но в тухлый угол — никто… Через день Синюшка покушал из ведерки меду с волосами от лесной морды, другой снеди на дорожку не сыскав, и ночью, аки призрак, просочился в темноте.

— А ломака что? — спросила Стреша.

— Надоел он зверю! Тот, Синюшка говорит, перед уходом и не смотрел на него, не проводил даже!

— Вот это да! — вздыхали все, огорчаясь, что сказка кончилась. Щек обнял за плечи Длесю. Стреша потупила взор. Чубок хитро взглянул на нее. Она это почувствовала и затаила дыхание.

— Ну, пора спать, — громко объявила Гульна.

— Эх, сыне, что река наша — ручей! Рука, протянутая простору-окияну… Вот ромейское море — это диво!

Все посмотрели на очнувшегося от спячки Сыза. Тот по-молодецки блеснул глазами и без раскачки начал сказку свою, не давая разойтись слушателям.

— Такое диво мало кто в земле нашей — да и в других местах тож — видывал!.. Твой Ходуня, Гульна, хранил от заморского похода лишь худо, имея мороку с памятью недоброю. Но и я в том походе был, однако… — Сыз выпрямил спину, раскинул руки свои по столу. — Власы куделью густой вились, как турий навис, к земле!.. Ходуня возле Игоря, а я возле Свенельда Славутича обретался. Очень любо нам было с ним — и в худе, и в добре, и за столом, и где ни попадя!.. Две головы у войска, а нам — два жития: точно по обе стороны чура!..

Сподобил нас вей-ветерок поране пристать к Олешью. Поход стался дружине разореньем — да и все тут! Ну, говорим, дай нам, Славутич, три ладейки — мы за море в другую сторону теперича поплывем. Стыд и сором нам битыми вертаться к домам! Перед кажным отчим колышком стыдоба кипучая и срам!.. Отряди хоть две, просим, хоть одну единую ладейку — невмоготу перед самими собой быть!.. Отдал нам длинноносый варяг, сын красного дракона, два суденышка и пожелал доброго пути…

Держим путь на восход Хорса и чуть одесно правим. Плыли долго или чуть мене того. Видим — берег с горами, и город какой-то на ем!.. Неуж снова Константинополь ромейский?.. Погребли в море. Город светлый пропадает — нам страшно стало: вроде, потерялись в Черном море!.. А люди знающие были средь нас. Говорят: «Тут лежит другая страна…» — и боле ничего не ведают… Ну, раз пришли по шерсть, стрижеными самим вертаться нет охоты! Ищем себе удачу, примечаем зорко, что поманит. А в чужих вотчинах манит то, что испугать не может.

Пристали. Пустынь, дерева грибами высятся, берега горы за собой кажут. Скорлупки с веслярами некоторыми да с кормниками оставили на плаву — мол, ждите и глядите: может случиться-стрястись, что все побрасаем и с берега поплывем по-лягушачему от врага!.. Потому велели быть рядом и глазеть в оба ока.

Еды мало, и ту всю оставили на ладьях. Свели коней, а они идти не могут: из греков к Олешью, с Олешья за три девять земель еще — животины землю забыли!.. Свели их к лугу зеленому, дали раскачаться да кустов пощипать, после попрыгали на них и в путь — на ихних очеретных ноженьках. В слепом море страшно, а на земле мы — орлы: мчим по горам, по далям, овечек ловим да не споймаем пугливых никак. А боле нет ничего: скудно, людишек редко, да и те, небось, от страха в горы попрятались… Несемся днем и ночью — сувой пылищи за нами следом столбцом тащится… И вот — впереди вид открытый. Сады невдруг раскинулись. Ну, думаем, тут и терема будут — при садах-то тех!.. Ан нет, не угадали: людей не было и нет, диковинные яблочки сами растут и манят духом, что тешит нас, умученных, сладкой негой.

— Заливай, дед! Такая благодать — а людей нету? — не поверила Гульна.

— Люди были, яблочки были, овечки, козочки… А нам-то — злата-серебра треба! С котомкой яблок ко двору не вернешься. Опять же — сором перед миром!.. А где искать кладезь с добром? Некошного не спросишь — сам он при богатстве да при еде, а нам ничего у него нету.

— Яблочки в садах — чем не еда? — улыбнулась Гульна.

— От тех яблочек в пузе все булькало и ухало после! Не яблочки то были.

— А что? — закрыв ладонью рот, плакала от смеха Гульна.

— Да бес их знае! Ромейские плоды, лошадиная еда, отрава и обман! Яблочки под кожей дряблой, не почистишь — и не съешь… Сколь не едали — всегда нутро пустым оставалось! Не узнал тогда и опосля не догадался, но ведаю наитием: потому и не живет там люд честной! А еще припоминаю, что за нами следом там не сувой пыли стоял, но смердоуханье — самим тошно было!.. Не поймем от отравы, куда попали. Напади кто с горы — и не отбились бы: глаза неймут, глазницы черные половину лика укрывают — ничего не можется!

— Да кому вы были нужны — такие страшные, смердящие? — Гульна откровенно хохотала. Не обращая на нее внимания, Сыз продолжил:

— Это верно: пять сороков мужичков — а хуже клопов!.. Но чему удивились мы — на третий день пути встречаем войско на реке в берегах из каменьев.

— Ну и?

— А оно наше.

— Ба?

— Может, кто прямо из греков туда? И ране вас поспел?