Как я уже упоминал, рос я быстро, словно полевой сорняк, черпая знания отовсюду, но без склада и лада. Лишенный контакта с иными детьми ("А не связывайся с босяками, а то еще чесотку заработаешь!", - нудила тетка), в четыре года я научился читать. Когда мне исполнилось девять, я уже прочел всю отцовскую библиотеку, по тем временам весьма обширную, поскольку насчитывающую двести сорок три тома.

Эти книги нельзя было назвать полностью систематизированным собранием, труд Витрувия об архитектуре соседствовал с руководством "О всесторонних пользах от пиявок", а трактат святого Августина "О добродетели" какой-то глупец-переплетчик свел под одной обложкой с распутными "Житиями куртизанок" Аретино. (Сегодня мне кажется, что он попросту расположил авторов по алфавиту). Правда, в этом была и своя хорошая сторона: Когда, будучи живым и непослушным ребенком, я творил требующую наказания каверзу, к примеру, сам выедал теткино варенье, отец Филиппо спрашивал: "Что хочешь почитать ради покаяния?", я неизменно выбирал "О добродетели".

- Даст бог, священником вырастет, - хвалил меня иезуит.

Жемчужиной коллекции была созданная в темные века "Антология всеобщей литературы", in folio, переписываемая, похоже, безграмотными монахами, совершенно не понимающими, что они вообще переписывают. Потому там сплошняком присутствовали курьезные произведения: греческую литературу представляли "Илиада" и "Обсессия" некоего Гемара плюс кулинарная книга "Жизни сваренных мужей"; римскую – "Медный мор и позы" Ови Д. Ия; франкскую – "Плесень от Роланда"; британскую – пособие по разведению грибов "Рыжики круглого стола", ну а славянскую – "Про Крака, драку и королевну в ванне"[1].

Дополняли мое образование беседы в потемках (тетка из врожденной скупости и страха перед пожаром запрещала использовать дома любые источники освещения) с капитаном Массимо, заядлым болтуном и в чем-то полиглотом. Если, описывая свои странствования, добирался он, к примеру, к путешествию в регионы Счастливой Аравии, то далее свой рассказ он мог вести по-арабски. Благодаря чему, не успел кто-либо и заметить, я тоже освоил все эти языки. У меня еще и усы не проклюнулись – а я уже владел (понятное дело, в маринистическо-эротической сфере) и арабским, и греческим, и французским, и каталонским языками, еще я мог ругаться по-берберски и считать по-еврейски Наблюдая за людьми моря, может сложиться впечатление, что это простые люди, словно судовая швабра. Но вот безногий капитан, с душой сложной, словно астролябия, был истинным художником, и если бы нужно было выискивать в нем какие-то недостатки, то нашелся бы только один – он терпеть не мог воды.

Зато невозможно было отказать Массимо в необычайной способности к сопереживанию его рассказов. Когда он описывал плавание по бурным водам Бискайского Залива во время шторма, он делал это настолько пластично, что слушатели начинали страдать морской болезнью. Как-то раз он забавлял нас рассказом о плавании вокруг Африки, он говорил о страшной жаре, о малярии и о страданиях экипажа, умирающего от цинги.

- Спасения нет ниоткуда, солнце в зените, суши ни клочка, вокруг акулы, а у нас десны исходят гноем… - снизил он голос.

И туи в напряженной тишине раздалось бряцание. Это у преподобного Филиппо выпал золотой зуб.

Легко понять, почему в возрасте одиннадцати лет я хотел стать моряком. Открывать новые земли, заполнять белые пятна на картах, преследовать морских чудищ и знакомиться со вкусами шоколадных женщин. Хотя тогда, ясен перец, я еще не имел понятия, в чем эти вкусы должны были заключаться. Другое дело, что в те щенячьи годы я трижды в день мог менять решение, кем желаю стать – утром я вполне был уверен, что хочу быть священником, как дон Филиппо; в полдень - медиком, это уже по желанию тетки, которая мечтала, чтобы кто-то надлежащим образом занимался ее здоровьем на старость, а под вечер – моряком, как Массимо.

Тем временем судьба постучала в наш дом и в мое воображение с совершенно неожиданной стороны. А в роли Ананке – мой богини рока – должен был выступить Маркус ван Тарн, кузен моей голландской кормилицы.

2. Широкая палитра возможностей

На время карнавала у всех в Розеттине крыша съезжала. Почтенные в течение целого года обыватели вели себя словно ососки поросячьи, а весь город, казалось, забывал, что век безумств уже прошел, и что настала дисциплинированная эпоха контрреформации. Словно спущенные с цепи собаки или дорвавшиеся до меда медведи, целую неделю горожане предавались истинному безумию, чтобы затем вернуться к сдержанной будничности. Несмотря на зимние холода, город охватывала горячка, фронтоны дворцов вдоль головного Корсо и на площади над Изумрудной Лагуной покрывались волнами драгоценных тканей, галеры выстилались парчой; отовсюду доносились звуки музыки, а улицы заполнялись толпой переодетых типов. Несмотря на то, что, по словам святого Мерилле: "Люди богатые развлекаются, когда хотят, а бедные – когда их к этому принуждают", во время festa carnevale чрезвычайно демократическим образом плебс смешивался с патрициатом, атаманы разбойничьих шаек, переодевшись в восточных принцев, соблазняли представительниц старой аристократии, неоднократно переодетых монашками. Общаясь с масками Коломбины, Пульчинелло, Арлекино или Панталоне, ты никогда не мог знать, то ли ты лично разговариваешь с послом какого-нибудь королевского двора, то ли с кем-то из еще бодрящихся пиратов, то ли с отпущенным на вольные хлеба подмастерьем-текстильщиком.

Когда же наступала кульминация карнавала, безумие достигало хмурого неба. На городских стенах зажигали факелы; барки, гондолы и мосты сияли сотнями светильников; люди пили, танцевали и пели, словно всему миру осталось, самое большее, недели три существования…

Пока я сам не стал заботиться о себе, тетка не позволяла мне принимать участие в этом гадком празднестве разврата. В полдень она забирала меня в церковь, и как бы случаем по дороге я мог видеть выступления циркачей и фокусников. Иногда со ступеней базилики напротив Лоджия дель Пополо, она разрешал поглядеть на приготовления к Большому Параду. И сразу же после того бесцеремонно, не обращая внимания на все мои просьбы, она тащила меня домой. Точно так же было и с казнями – если на Площади Плача кого-нибудь колесовали или варил в масле, Джованнина вечно держала меня дома.

По данному вопросу случались даже полемики с отцом Филиппо, который считал, что наблюдение за наказаниями преступников прекрасно служит формированию юных характеров. Тетка же этого мнения иезуита никак не разделяла. Пока могла, она защищала меня от мира насилия и преступлений, обостряя тем самым мое воображение. Дело в том, что в библиотеке отца я нашел богато иллюстрированный кодекс De iustitia et concordia, и множество времени я потратил, рассматривая гравюры, изображающие насаживаемых на кол, разрываемых лошадьми или же, по ориентальной методе, попросту каменованных преступников. Через какое-то время картинки начинали вибрировать у меня перед глазами и оживать так, что я почти что чувствовал запах крови, пота, жареного мяса, а из-за пергаментных страниц до меня доносился животный вой страдающих. Но как было мне представлять карнавал во всей его разнузданности и безумии?

Есть у Платона диалог о рабе, прикованном к стене в пещере, который только лишь на основании теней, проходящих перед входом, может догадываться о формах внешнего мира. В моем контролируемом познании реальности я испытал подобные впечатления. Дружелюбный микрокосм находился в стенах дома, чуждая внешняя вселенная – снаружи. Но однажды зимой мне удалось открыть, что если подняться на чердак в маленькую эркерную башенку, которую строитель нашего дома возвел явно в приливе вдохновения, и если соответствующим образом выставить тело и наклониться, то можно увидеть просвет между Палаццо Беневентури и Тора Леоне, благодаря чему прослеживать отрезок Пьяцца д'Эсмеральда где-то в семь локтей.