— Никак, Новая Деревня, — осмотрелся вокруг Чирок. — Черная речка!

«Черная речка, Черная речка, — завертелось в голове у Кольки, — где он слышал это название?» И внезапно вспомнил: в школе, на уроках литературы. Где-то здесь, на Черной речке, был убит на дуэли Пушкин. На миг Кольке почудилось, что сама история вплотную надвинулась на него. Но сейчас, в этом сумрачном дне, она выглядела до жалости буднично.

— Скоро выйдем на Приморское шоссе, — снова повеселел Чирок. — Свернем налево — к мосту через Невку, минуем Каменный остров, а там — прямиком уже — Кировский проспект! До Петроградской стороны рукой подать, совсем рядом!

Но отряд повернул направо, и Чирок помрачнел, поник. Он часто оглядывался на Невку, что студено поблескивала меж угрюмыми, вековечными парками, на низенький деревянный мост, который, почти плашмя по воде, протянулся через реку и от которого с каждой минутой теперь удалялся отряд. Всю дорогу затем он молчал. Лишь однажды, уловив далеко впереди ворчливый артиллерийский гул, поднял голову, прислушался.

— Неужели у Лахты? — подумал встревоженно вслух. И сам же себя успокоил: — Нет, подальше. Должно быть, за Сестрорецком…

Впереди, меж нечеткими, сизыми купами голых деревьев, светлело: там открывались широкие, уже не городские, окоемы. От них веяло холодом близкого моря. Мичман косился на качающийся строй, требовал подтянуться, выравнять шаг. Но только бывший милиционер Егоров откликался на эти команды.

Окраина кончилась. Слева теперь простирались низкие болотистые места, поросшие мелким осинником. На этой низине, хорошо просматривающейся с шоссе, работали тысячи девушек-ленинградок. В лыжных и стеганых брюках, в куртках и ватниках, они ворошили измятую, вязкую землю, возводя блиндажи, окопы и дзоты. Сердце у Кольки екнуло: значит, фронт придвинулся к самому городу. На девушек жалко было смотреть: Кольке казалось, что даже отсюда, с шоссе, он слышит, как с храпом засасывает лопаты черный и жилистый торф. Для женских ли рук работенка! В таком грунте, наверное, трактора — и те глохнут!.. Девушки наваливались всем телом на черенки лопат, почти ложились на них, с трудом выворачивая тяжелую землю, прошитую корневищами трав. Они работали молча, сосредоточенно, но вразнобой, без единого ритма. Что ж, ритм в труде требует равенства: в навыках, в силах, в усталости и выносливости. Здесь же собрались люди разнообразных судеб: и те, кто с детства трудился физически, и те, кто никогда не держал в руках молотка. Каждая делала, что могла, и даже больше, сверх сил. Не разгибали спин, глушили в себе усталость, ибо их, как и Кольку, как всю страну, торопила сейчас война, подхлестывали отголоски артиллерийских залпов, что доносились с той стороны, куда уходило шоссе.

Отряд поравнялся с контрольно-пропускным пунктом — древком поперек дороги, у которого дежурил вооруженный солдат.

— Откуда, флотские? — поинтересовался тот, поднимая шлагбаум.

— С Черного моря!

— На подмогу Балтике!

— Фрицев приехали бить!

— А своих что, всех уже перебили? — съязвил солдат.

Кто-то из моряков огрызнулся, бросил в сердцах покрытое ржавчиной слово. Но Рябошапко оборвал его коротким и властным: «Разговорчики!» Солдата проводили недобрыми взглядами. Притихли.

У домика путевого обходчика, огороженного низким заборчиком, к шоссе вплотную подступала железнодорожная колея. Кое-где на полотне виднелись вагоны, платформы, груженные старыми шпалами, бревнами, кирпичом, противотанковыми «ежами» — сваренными крест-накрест кусками рельс. Это подвозили строительные материалы, из которых женщины здесь, на болотах, создавали оборонительный пояс на подступах к городу.

Женщин было много. Как и те, которых Колька увидел впервые — там, за оставшимся поворотом шоссе, — они вгрызались в болотную землю, тащили но размокшим тропинкам шпалы, сгибались под непосильною тяжестью носилок— сбивая в кровь одубевшие руки, перекрывали накаты будущих дзотов. Земля раскисала в сырых болотных туманах. На девичьи туфли липла пудовая грязь. Со дна отрытых окопов просачивалась вода.

Казалось, на этой равнине сосредоточился воедино суровый и зримый образ народа, которому навязали войну. Тяжесть, тяжесть и тяжесть…

Колька снова взглянул на работавших женщин — и обмер: на бруствере, отирая устало лицо рукавом, стояла Елена. В стеганой куртке, в измазанных брюках, в платке, она вовсе не походила на прежнюю Гелену Речную. Но Колька бы не узнал эти волосы, эти руки и жесты, и губы, и серые задумчивые глаза, которые он угадывал на расстоянии, узнавая их сердцем, болью, криком, рвущимся из груди! Он задохнулся. Оттолкнул шагавшего рядом Лемеха, бросился через дорогу.

— Куда?! — заорал Рябошапко вслед. — Назад! Стой!

Колька обернулся, остановился — тяжело дыша, не в силах промолвить слова, лишь с надеждой, с немою просьбой смотря на мичмана.

— Приспичило, — хихикнул кто-то из строя, — Так подвело, что в мозге, видать, крестики за нолики заскочили.

— Отпусти, мичман, чтобы в штаны якоря не отдал.

— Валяй, паря, покрасуйся орлом на горбике!

— Только ленту на бескозырке прикрой: пусть девчата думают, что ты фотограф…

Колька не слышал реплик: в ушах у него звенело. Ряды матросов проплыли мимо — на дороге остались лишь он с Рябошапко.

— Ты что, умом поперхнулся? — выговаривал мичман. — Порядка не знаешь? Сиганул, чисто дома в подсолнухи… Ежели и приспичило, обязан устав соблюдать!

— Человека я тут одного увидел, — глухо выдавил Колька.

— Знакомую, что ли? Так ты и доложи как полагается. Не отпущу разве? Слава богу, не щербатый умом, понимаю… Стожарская? — поинтересовался Рябошапко после паузы, указав глазами на окопы. Колька утвердительно кивнул. — Ладно, беги, — только не загаивайся. По этому большачку и догонишь потом отряд.

Колька перепрыгнул придорожную канавку, по жухлой траве, прихваченной заморозками, метнулся к окопам. Они тянулись широкой полосой — однообразно-унылые, в грудах вывороченной земли, похожие друг на друга, как низкорослые осинки на топях. «У которого же я видел Елену?» — с ужасом подумал он. Замедлил шаги, оглянулся на шоссе. Вон там находился он в ту минуту, повернул голову… Где же стояла Елена? Здесь? Правее? За этим болотцем?.. Колька снова и снова возвращался мысленно на дорогу, воскрешая тот миг, когда увидел Елену, но в памяти, как и на всем пространстве вокруг, не было ни единой запомнившейся отметинки.

«Конечно, если бы его не остановил мичман, он побежал бы прямо к Елене. Но где же искать Речную теперь? Возле какого бруствера? На этой горестной стройке — тысячи женщин: трудно ли затеряться меж них!»

Растерянно озирался, неуверенно брел вдоль окопов, лишь торопливо и жадно вглядываясь в лица. Несколько раз едва не вскрикивал, но всякий раз оказывалось: не она. У маленького озерца, в котором плавали поблекшие листья, остановился: забрел уже, кажется, далеко. Елена где-то поближе к шоссе. Повернул обратно. Снова шел, не глядя под ноги, с трудом отрывая их от липко-ползучего грунта. «Найду, все равно найду», — твердила надежда, но с каждым шагом ее становилось все меньше и меньше. Может, ему почудилось? Может, стояла на бруствере вовсе и не Елена? Да и было ли в жизни вообще все то, что сейчас подступило к горлу: розоватая чайка, стожарские отмели, слова, прозвучавшие сильно и дерзостно? Как отыскать в этой мороси светлую линию вест-тень-зюйд? Не помнил, не знал, не верил. Горе, уже притупившееся, оседавшее месяцами — ив бессарабских степях, и за Бугом, и под Херсоном, — в самую глубь души, вновь поднялось, всколыхнулось и стало внезапно главным, опять болезненно острым. Но горе не воскресило юности. И Кольке казалось сейчас, что с ночи, когда расстались они с Еленой, минули тысячи лет — и в них он состарился: от множества пережитых смертных минут, от частых утрат, от усталости. И если он до сих пор не пал на какой-нибудь из дорог, как падают загнанные олени, то, наверное, лишь потому, что ему досталась частица извечной выносливости матросов.