— Да-а, и ты повидал изрядно, — задумчиво промолвил Андрей, когда он закончил нерадостный свой рассказ. — Теперь понятно, почему отобрали именно вас.

— А зачем нас прислали сюда? — спросил недружелюбно Колька. Воспоминания возвратили его в родные места, к Херсону и к Бугу, к Стожарску, которые мечталось после пережитого освобождать самому. — Разве нам не хватало дела в Крыму?

Несколько минут Иволгин молча ходил по землянке. Потом взял лампу, поднес ее к карте и поманил Кольку.

— Взгляни сюда… Видишь линию фронта? Она подошла к окраинам Ленинграда. С начала сентября гитлеровцы беспрерывно обстреливают город, за месяц выпустили по нему около четырех тысяч снарядов. Даже цели указали артиллеристам, сволочи: Эрмитаж — цель номер девять, Дворец пионеров — сто девяносто вторая, Институт охраны материнства и младенчества — тоже цель, семьсот девятая. Школы, больницы, Зимний дворец, университет, соборы — Исаакиевский и Казанский — все заномеровали, подлецы… Теперь гляди сюда. В районе Ораниенбаума наши удерживают в тылу у немцев плацдарм, — показал на карте Андрей. — Значение его трудно переоценить: вместе с Кронштадтом он оттягивает на себя свыше двух с половиной сотен крупнокалиберных орудий врага. Да и не сладко немцам чувствовать за спиной бригады матросов-балтийцев, морские форты, такие как Красная Горка. Не разгуляешься… скажу прямо: от этого плацдарма во многом зависит судьба Кронштадта и флота, а значит — и судьба Ленинграда.

— Понятно, — оживился Колька, — нас высадят да плацдарм!

— Не торопись: кого туда высадят, когда понадобится, не знаю… Плацдарм нуждается в регулярном снабжении: боезапасом, продовольствием, техникой. Думаю, в дальнейшем туда начнут перебрасывать и свежие войсковые части. Но ты видишь: такое снабжение возможно лишь с моря. Сейчас корабли грузятся в Ленинграде, по Невской губе доходят почти до Лисьего Носа, затем — на Кронштадт и уже оттуда — в Ораниенбаум. Путь этот сложен: немцы простреливают фарватер, плавать по каналу можно, по сути, только в ночное время. Нынешние перевозки не в состоянии обеспечить плацдарм. Вот и появилась естественном мысль: создать дополнительный погрузочный пункт в гавани Лисьего Носа… Теперь соображаешь, зачем вас прислали сюда?

— Значит, грузчиками?

— Это уж кем понадобится, — спокойно рассудил Андрей. — Грузчиками, строителями, саперами, дымзавесчиками.

— И для этого стоило нас тащить через всю страну! — распалился Колька. — Кто-то воюет, ходит в атаки, гибнет и проливает кровь, а мы тут будем командовать «майна» и «вира»? Так?

Андрей задернул шторкою карту, поставил обратно на стол коптящую лампу. Исподлобья взглянул на Кольку, хмуро сказал:

— Слушай, когда ты дрался на Буге, как бы ты оценил человека, который подбросил бы в ту минуту вашей бригаде пяток орудий или два-три танка? Я в белорусских лесах за связкy гранат не пожалел бы Звезды Героя! Под Ораниенбаумом сражаются наши бойцы — у них достает и стойкости, и отваги. Но они нуждаются в снарядах, в горючем, в минометных стволах. Разве нам на границе или вам в бессарабской степи не хватало против немецких танков лишних батальонов? Чем бы там они помогли?.. Как же ты смеешь думать сейчас, что тебе отвели последнюю роль! Ты, знающий цену каждой гранате в бою!

— Это забота тыловиков, интендантов, — не унимался Колька. — А я матрос, и к тому ж, задолжал фашистам. Место мое — на фронте.

— А здесь, в Ленинграде, повсюду фронт. Тыла нет, и тыловиков тоже. — Андрей говорил теперь почти резко. Сердито потянулся за папиросами, но, видимо, вспомнив о кашле, о простреленных легких, отодвинул пачку. И этот жест или мысль, отвлекшая на мгновение, помогли ему взять себя в руки, успокоиться. Продолжил миролюбиво, скорее просто рассказывая, нежели споря и убеждая. — Я поначалу, как прибыл сюда, тоже психовал, вроде твоего. А когда познакомился с обстановкой, перед самим собой устыдился… Думаешь, легко тут? Мелководье, при ветре с моря уровень Невской губы резко падает: суда порою не могут подойти к причалу. А скоро ледостав, значит, будет еще труднее. Надо срочно достраивать пирс, удлинять его метров на двести. Погрузку производить затем в минимальные сроки, главным образом ночью или же под прикрытием дымзавес: немцы почти полностью просматривают поселок через губу. И все это — под постоянным артобстрелом, под бомбежками, любою ценой выполняя задачу… Не каждый такое выдержит долго.

После вспышки Колька молчал. Не потому, что во всем согласился с Андреем, — попросту боялся обидеть Иволгина неосторожным запальчивым словом. Кто он такой, Колька Лаврухин, чтобы считались с его желаниями? Андрей имеет гораздо большее право, нежели он, проситься на передовую, однако не ноет по поводу назначения, не жалуется, думает лишь о том, как бы лучше выполнить ответственное задание. Думает о бойцах на плацдарме! Так и должен, наверное, поступать волевой командир. Приказ есть приказ, он обязателен для всех, в том числе и для него, Кольки Лаврухина. К тому же не следует горячиться: судя по рассказу Андрея, дело здесь вовсе не из простых — солдатское, фронтовое. Может быть, даже сложней, чем в окопах. Смерть в бою прощает солдату многое, даже невыполненный приказ; здесь же нельзя умереть раньше, чем выполнишь боевую задачу: от жизни твоей зависит судьба бойцов и победа там, на плацдарме… Ладно, довольно об этом. Неужели у них с Андреем не о чем поговорить, кроме как о войне!

— Знаешь, я вчера видел Елену, — сказал он негромко, не глядя на Иволгина. В печурке потрескивали догорая дрова. Время от времени с мокрого потолка землянки падали тяжелые капли, словно напоминая об устоявшейся ночной тишине. Андрей не отвечал, и Колька, не вынося молчания, коротко поведал обо всем, что случилось накануне на шоссе.

— Да, она здесь, в Ленинграде, — промолвил, наконец, Иволгин. — Ты бы написал ей…

— Я? — растерянно переспросил Колька, не ожидавший от молчавшего капитана такого предложения. И сразу вспомнилась последняя ночь над Раскопанкой, июньское утро, письмо Елены. Разве в том письме не сказала она обо всем яснее ясного! — Нет, я писать не буду, — возразил он слишком поспешно и горячо, боясь, что не выдержит, не устоит перед нахлынувшим вдруг желанием излить Елене все, что пережил и перечувствовал он за минувшие месяцы. — Не буду…

— Вы что, рассорились? — Колька не ответил, и Андрей осуждающе, с наставительным укором старшего произнес: — Время тяжелое, помнить обиды глупо: люди ныне, как никогда, нужны друг другу.

— Не буду, — повторил Колька упрямо, но неуверенно, зная, что если Иволгин настоит, он тотчас же примется за письмо. Видимо, понял это и капитан. Он достал из сумки бумагу и карандаш, пододвинул поближе к Кольке лампу.

— Пиши… У меня тут есть неотложное дело — постараемся не мешать друг другу.

Он развернул какие-то карты и чертежи, углубился в них. А Колька внезапно остался наедине с бумагой, наедине со стожарским прошлым, которое разбудила встреча с Андреем, — наедине с Еленой.

Перекатывался за Сестрорецком далекий артиллерийский гул, напоминая июньские грозы, блуждающие где-то в степных окраинах. Вблизи, за накатами землянки, плескалось море — мерно и вкрадчиво, как на пустынных стожарских отмелях. И качался перед глазами в лампе непрочный листочек пламени, похожий на одинокий лепесток водяной лилии, которую шевелит течение.

«Елена Михайловна!» — вывел он и поморщился: от этого обращения веяло холодом, чужим незнакомым именем. Скомкал бумагу, потянулся за новой. «Елена!» — и зачеркнул: снова не то. Неужели он боится памяти? Неужели обида сильнее его любви? Опасливо покосился на Иволгина, прикрыл ладонью листок бумаги и торопливо, взволнованно, чувствуя, как приливает к сердцу горячее половодье, написал: «Еленушка, любимая, далекая моя Вест-тень-зюйд!» И сразу все стало на место. Слова, что вырвались на бумагу подобно зову, естественно определили, о чем он должен поведать Елене. Они утверждали право на самое сокровенное. И Колька не противился больше зову. Это был ветер, захвативший его, увлекший, — ветер, в котором, кроме Елены, не было уже ничего.