Вот он опять за столом, на мгновение замерев в неподвижности. Достал из внутреннего кармана пальто длинные листы бумаги в клетку и положил их на газету. Бумага согнута вдоль, как для документов, но не сложена. Сначала еще видны мелкие клетки, потом линии понемногу растворяются, сливаются и исчезают, а вскоре исчезают и освещенные края листов. На их месте остается только источник бледно-желтого света. Если бы в его кармане не было сложенного пополам черновика, написанного в последние дни (в каком-то безымянном ресторане, рядом с раскаленной печью, за столом, покрытом засаленной клеенкой; в мрачной комнатушке за лавкой, где продаются шаблоны для настенных вышивок, за старым ломберным столом, при свете газовой лампы; в купе скорого поезда, тоже ночью, при белом ацетиленовом свете; но и в полусне, в этом же самом помещении); если бы, следовательно, в этот черновик не было вложено столько труда, может быть, сейчас он бы от него отказался. Но черновик его влечет, вопреки сильному желанию поднести его к пламени лампы и лечь спать. Но все-таки ему не хочется все это бросать в огонь, теперь, когда он сделал первый шаг и отнял у пустоты эти несколько страниц. Невзирая на минутную слабость и сомнение, у человека появляется предчувствие, что, возможно, этот маленький фрагмент семейной истории, эта краткая хроника, несет в себе силу тех летописей, которые, увидев свет дня, спустя много лет, или даже тысячелетий, становятся свидетельством времени (и здесь неважно, о каком человеке шла речь), как фрагменты рукописей, найденных в Мертвом море, или на развалинах храмов, или на стенах темниц.

Итак, он достает из внутреннего кармана черновик, написанный карандашом на точно такой же бумаге в клетку, и бегло его просматривает.

Черновик лежит рядом с лампой. Волнообразно тлеет фитиль, пламя разгорается из лиловой сердцевины, переливаясь от красного к бледно-желтому. Цилиндр лампы покрыт копотью, а вокруг нагара просматривается серебристое обрамление, как на слепом зеркале. Слышно, как в тишине тихонько шипит волнообразно колеблющееся пламя. Шум времени.

На мгновение он откладывает перо. Газета-промокашка. В ней, поверх напечатанных заголовков о почтовых голубях,[6] первые слова письма, как в зеркале, как на древнееврейском.

3

Человек смотрит на острие пламени, трепещущее в потоке ледяного воздуха, врывающегося из невидимого окна напротив, затем взгляд скользит ниже, к стеклянному сосуду лампы. Сосуд в середине сужается и превращается в глубокий паз, стянутый ржавым железным кольцом. Это кольцо не смыкается до конца, два симметричных полукружья делятся спереди на расстоянии в один-два сантиметра. Вверх от железного кольца отходят две параллельные проволоки, соединяющиеся наверху в треугольник с закругленными краями, и удерживают в раме из ржавого железа зеркало с расходящимися краями. Зеркало образует два пламени-близнеца, два колеблющихся пламени, стоящих друг против друга, равноправно, невзирая на то, что одно из них, то, что отражается в зеркале, живет только благодаря иллюзии и миражу, по милости первого пламени. Изнутри сосуд тускло-зеленого цвета, как аквариум, заполненный застоявшейся водой, и кажется слизистым от каких-то водорослей и лишайников. Человек рассматривает сосуд, ища ту линию, которая должна показывать уровень керосина, поверхность жидкости, совершенно слившуюся с цветом стекла, оказав на него свое влияние, придавая ему собственный цвет: грязно-серый, тускло-зеленый, ржаво-рыжий. Сначала он ищет ее под ребристым кольцом, проникая взглядом сквозь мелкие бугорки, покрывающие кривовато насаженную полусферу стеклянного сосуда, где осела, между бугорками, жирная пленка керосина, смешанная с копотью и пылью. Не увидев уровня жидкости (а он ленится сделать рискованное и сложное движение — покачать лампу, чтобы жидкость сама себя обнаружила), человек окидывает взглядом ржавое железное кольцо в сужающейся части сосуда, точно посередине, как бы на талии, и, едва подумав, что линия уровня жидкости прячется где-то тут, обнаруживает в корне насыщенного влагой фитиля, белого и вялого, как пресытившегося кишечного глиста, чуть заметное сужение, небольшую деформацию, как будто палка преломляется в воде. Он понимает, не без опаски, что керосина в сосуде лишь на палец. Она все высосет, все сожрет. И, испугавшись этой мысли (что погаснет свет керосиновой лампы), он опять делает быстрый взмах пером, черкнув по бумаге, чтобы продолжить начатое, чтобы опередить тьму.

4

Расставив ноги, чуть ссутулившись, человек стоит у окна. На его плечи наброшено одеяло. Одеяло пахнет лошадьми и мочой. У человека на ногах галоши, в которых угадывается отблеск света, проникающего через низкое квадратное окно. С этой высоты он может видеть только кружение снежных хлопьев перед оконным стеклом и иногда размытый силуэт дерева. Снег скапливается на оконных рамах, образуя волнистую горку. Под порывами ветра горка меняет угол своих склонов, кривую горизонта. Вот, два чуть волнистых холма, почти одинаковой высоты, совсем схематичные, а потом ветер сразу быстро изменяет волнистую линию, соединяя два холма в один или формируя острый гребень на месте, где какое-то мгновение назад была впадина. Когда снегопад немного стихает, человеку кажется, что от окна до дерева не больше десяти метров, а когда ветер начинает закручивать крупные хлопья, дерево удаляется от дома, как лодка, оттолкнувшаяся от берега, незаметно. Это пространство с обманчивыми контурами также покрыто снегом, а волнистая поверхность, и она нестабильна, расчерчена следами ног, может быть, вчера вечером, может быть, несколько часов назад. Окно подрагивает под порывами ветра, и слышно тонкое, хрустальное царапание снега о стекло. Человек поднимает голову и прислушивается. На миг ему кажется, что вдалеке слышен лай собаки. Но этот звук исчезает в завывании ветра, смешивается с ним, и он уже не уверен, слышал ли он лай или только вьюгу. И долго ли он так стоит у окна, завернувшись в одеяло? Может быть, целый день, может быть, час-два, может быть, минут десять.

Вот он совсем склонился к окну, полностью заслонив свет. Пытается сквозь туманное освещение проникнуть взглядом за дерево, туда, где высится забор из плетеной проволоки, ячейки которой совсем забились снегом. Звук колокольцев слышится внезапно, без вступления, без вводной линии. Почти одновременно с этим звуком, ясным и прозрачным, он видит туманные очертания лошадиных голов, а потом, сразу, и тех, кто сидит в санях: кучера в побелевшей шапке и женщину, выходящую из саней. И у нее на голове шапка или меховая шляпа, если это не волосы, забранные в высокую прическу, на которую налип снег. Теперь женщина берет что-то с сиденья, потом протягивает руку кучеру. Человек смотрит, как женщина с маленьким саквояжем приближается к воротам, и как падает пушистый снег с проволочной сетки, а потом, как она шагает по глубокому снегу. Женщина идет прямо к нему. Человек быстро отворачивается от окна и быстрыми шагами подходит к двери. Слышится стук. Теперь он видит, как на продольной трещине приплясывает тень, а потом слышно, как шаги удаляются, скрипя по снегу. Человек смотрит сквозь трещину. Сначала не видит ничего — а потом только кружение снежинок. Опять слышит, как, скрипя снегом, приближаются шаги. Теперь он видит и женщину, ту самую. Она отряхнула снег с головы, и он четко видит ее пышные кудрявые волосы, забранные в высокий узел, на который падают хрустальные снежинки. Женщина закутана в черную вязаную шаль, из складок которой вынимает голубой конверт. Человек быстро поднимает голову и видит над дверью, с внутренней стороны, треугольный край конверта с влажными следами пальцев. Вновь приближает глаз к горизонтальной трещине, но женщина исчезает. Шаги больше не слышны. Отойдя от дверей, человек смотрит на конверт, не прикасаясь к нему. Наверное, он думает, что женщина, которая принесла письмо, где-то спряталась, и откуда-то наблюдает за трепещущим на ветру голубым конвертом, большая часть которого осталась снаружи, прикрепленным в трещине над дверью.