Весь мир сегодня был к Петровичу неправдоподобно ласков; даже мертвый штурмовик не страшно, а, казалось, приветливо помахивал ему остатками своего хвоста. В заботах и в неге большой июньский день истек, как один час, но не минул, а стал одним из ценных приобретений памяти. На прощанье солнце брызнуло в глаза апельсинным соком и вылило свои остатки в реку. День истек, но прошло еще немало времени, прежде чем повеяло прохладой, и летняя ночь явилась в своих легкомысленно просвечивающих вуалях. Словно запоздавшая гостья, она пришла словно с тем только, чтобы показать свои украшения: матовые жемчуга в светлом небе, рубины волжских бакенов и слитно-золотистое ожерелье города. И тотчас ожили кругом многочисленные ночепоклонники: сверчки и кузнечики, цикады и… бог весть кто еще, — все наперебой зашевелились, завздыхали, запели, заявляя в ночи о своем существовании. Река нашептывала что-то интимное, рыбы смело плескались и выпрыгивали из воды, а костер, днем почти незаметный, играл теперь пылким румянцем и не мог сдержать беспрестанных громких салютов.

В городе Петрович спал бы в этот час, что называется, без задних ног. Да и здесь палатка звала его под свой душистый гулкий полог, но… как уйти от костра, живого и изменчивого, как калейдоскоп, как пропустить теплоход, в огнях и музыке скользящий по водному глянцу… А если зазвенит колоколец донки, если сядет на крючок вожделенная настоящая рыба — можно ли проспать такое? Ничто не спало вокруг, не спал и Петрович. К его радости, и дядя Валя не делал попыток его уложить, а сидел молча и задумчиво покуривал. Время от времени он насаживал на палочки пару живых маленьких рыбок и жарил их на костре. Одну он скармливал Петровичу, а второй закусывал водку, которую прихлебывал из солдатской овальной фляжки. Петрович уже не сострадал несчастным рыбкам, а даже наоборот, находил их очень вкусными. В течение дня общение их с дядей Валей было кратким и деловитым; вечером же, по окончании трудов, оно и вовсе почти прекратилось; но молчали они легко — просто каждый думал о своем и не тяготился соседством. Тем не менее беседа назревала. Что уж было причиной — чары ночи или содержимое дяди-Валиной фляжки — но оба они вдруг почувствовали потребность поговорить. Дядя Валя справил за самолетом малую нужду, а на обратном пути дружески похлопал штурмовик по алюминиевому боку.

— А ведь на моих глазах его сбили — не говорил я тебе?

Петрович навострил уши.

Дядя Валя снова сел у костра и закурил.

— Мы с Генрихом твоим здесь недалёко были, когда это самое… ну, он, поди, тебе рассказывал. Нас на тот берег готовили, а там… не приведи бог. И в небе тоже заваруха: самолетов, конечно, много сбивали. Так вот, я помню, один никак падать не хотел: дымит, но тянет… а завалился тут где-то. Мы с Генрихом до сих пор спорим — тот или не тот.

Петрович обернулся на штурмовик. Самолет то появлялся в костровых отсветах, то отступал в темноту.

— Наверное, тот.

— Я тоже так думаю…

Они еще посидели, глядя в костер. Вдруг Петрович пошевелился:

— Дядя Валя…

— Что? Еще рыбки тебе?

— Нет… — Петрович помялся, — я хотел спросить… ты знаешь, что от нас Петя ушел?

— Знаю, — кивнул дядя Валя.

Краткость ответа Петровича смутила:

— Ну и вот… — пробомотал он.

Дядя Валя помолчал с минуту.

— У меня, Георгий, тоже… проблема. Только это между нами.

— А у тебя какая?

— Такая… бездетные мы с Клавой. Знаешь, как это бывает?

Бездетные? Петрович решил, что дяди-Валины дети ушли из семьи, и ему стало жаль старика.

— Знаю, — кивнул он.

Больше они болезненные темы не затрагивали, а трепались о том о сем. Языки слушались их все хуже: дядю Валю потихоньку забирала водка, а Петровича неодолимый сон.

Ночь ушла, не простившись, и наступило предрассветное безвременье. Отцвел, опал костер; смолкли хоры насекомых. Небо побледнело — оно не осветилось, но просто сделалось серым. Природа, что случается с ней нечасто, показалась вдруг ненакрашенная, и хорошо, что зрителей у нее было немного. Однако наваждение длилось недолго. Прозрачные древесные кроны, загораживавшие восток, испустили вдруг нежное золотисто-зеленое сияние, небо над ними светло заголубело. Это означало, что время пошло: там за лесом, с далекого степного космодрома стартовало солнце.

И тут только дядя Валя спохватился:

— Давай-ка, брат, укладываться, — сказал он, — не то завтра от нас будет мало толку.

Они на четвереньках вползли в брезентовое логово, натянули на себя кое-как одеяло (одно на двоих) и… мгновенно уснули, не чувствуя боками неудобных кочек и предоставив себя на завтрак заждавшимся комарам.

Не часто, но бывало, что душа Петровича, блуждая во сне, забиралась в такие изначала, в такие проваливалась колодцы, где не было уже ничего — ни образов, ни времени. Эти колодцы не напоят впечатлениями, и память не сохраняет таких путешествий — разве смутную догадку, что был где-то далеко-далеко. А вынырнуть из них нелегко: тянут колодцы, не отпускают…

Что-то навалилось на Петровича и давит, и надо бы проснуться, а сил недостает. Дядя Валя что-то кричит, а чего кричит-то? Сам навалился и ругается… Нет, это не дядя Валя навалился… но что тогда? Палатка перекосилась, бок ее подмят чем-то тяжелым… Может быть, приехал самосвал и высыпал кучу песка? А вдруг он засыплет палатку совсем? В панике Петрович пополз к выходу, и лишь ударившись лбом о палку — тогда только проснулся окончательно.

Что случилось, что за кутерьма? Дядя Валя прыгал с хворостиной и орал, а на песке, привалившись боком к палатке, лежала огромная бурая корова и жевала полотенце. Корова только что прилегла и никак не хотела вставать; она лишь косила на дядю Валю глазом и взмахивала рогатой головой. Петрович еще ни разу в жизни не видел настоящей коровы. От страха он завизжал по-звериному и, схватив какую-то палку, словно обезъяна-шимпанзе, швырнул ее в бедную буренку. Не выдержав двойного натиска, корова рывком поднялась на задние ноги, потом на передние и, обидчиво оглядываясь, торопливо пошла в кусты, унося в зубах полотенце.

— Уф! — сказал дядя Валя. — Надо же… и полотенце сперла. А нагадила-то, смотри…