Многие, кто намеревался покончить с собой или же просто интересовался темой самоубийства, писали Достоевскому, спрашивали его совета и мнения. Писатель неоднократно и весьма многословно высказывался по этому вопросу — напрямую, не прибегая к художественному вымыслу. На первый взгляд, если руководствоваться только публицистическими текстами, позиция Достоевского в отношении самоубийства выглядит очевидной и недвусмысленно осуждающей, вполне в духе ортодоксальных церковных воззрений. «Потеря высшего смысла жизни… несомненно ведет за собою самоубийство», — такова наиболее лаконичная формулировка этого взгляда, взятая из декабрьской книжки «Дневника писателя» за 1876 год.

Вот перечень статей «Дневника», которые затрагивают тему суицида.

В мае 1876 года появляется статья «Одна несоответственная идея», где затронута острая общественная проблема — эпидемия добровольных смертей, охватившая русское общество, прежде всего молодежь. Описывая самоубийство 25-летней акушерки Писаревой, произошедшее «от усталости и скуки», Достоевский скорбит по «милым, добрым, честным» молодым людям, которые утратили Бога и оттого убивают себя.

В октябре того же года в статье «Два самоубийства» писатель сравнивает два поразивших его трагических случая. Первым было самоубийство «дочери одного слишком известного русского эмигранта», покончившей с собой от нигилистической блазированности и оставившей циничное письмо, безмерно возмутившее Достоевского:

«Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое Воскресение из мертвых с бокалами Клико. А если удастся, то я прошу только, чтобы схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землей. Очень даже не шикарно выйдет!»[8]

Этой смерти, внушившей писателю такое отвращение, противопоставлялось «кроткое» самоубийство молодой петербургской швеи [Марьи Борисовой], которая, не выдержав невыносимых условий жизни, выбросилась из окна с образом Богоматери в руках. Эта деталь поразила Достоевского более всего — пойти на худшее из христианских преступлений с иконой!

Развивая тему «нигилистического» самоубийства, Достоевский публикует здесь же письмо господина NN, «одного самоубийцы от скуки, разумеется матерьялиста» — длинное и малоинтересное хотя бы вследствие своей явной придуманности.

Самоубийству посвящена и почти вся декабрьская книжка «Дневника», в которой наряду с пространной и в общем-то излишней полемикой с неумным «г-ном Энпе» (который в московском журнале «Развлечения» неодобрительно отозвался о публикации «письма матерьялиста») содержится окончательное суждение публициста Достоевского по поводу суицида, как бы подводящее итог, выносящее приговор и ставящее точку в дискуссии:

«Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация. А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные „высшие“ идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают… В результате ясно, что самоубийство, при потере идеи о бессмертии, становится совершенною и неизбежною даже необходимостью для всякого человечка, чуть-чуть повыше поднявшегося в своем развитии над скотами. Напротив, бессмертие, обещая вечную жизнь, тем крепче связывает человека с землей. Тут, казалось бы, даже противоречие: если жизни так много, то есть кроме земной и бессмертная, то для чего бы так дорожить земною-то жизнью? А выходит именно напротив, ибо только с верой в свое бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своем бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее, а потеря высшего смысла жизни (ощущаемая хотя бы лишь в виде самой бессознательной тоски) несомненно ведет за собою самоубийство. Отсюда обратно и нравоучение моей октябрьской статьи: „Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и само бессмертие души человеческой существует несомненно“. Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, ее окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества».

Разумеется, сегодня, более века спустя, на это найдется что возразить. Многие безусловно хорошие люди прожили свою жизнь в тяжком и безбожном XX веке без «убеждения в бессмертии», прожили достойно и при этом не повесились. Стало быть, это убеждение для человеческого бытия не столь уж и необходимо? В «Сне смешного человека» Достоевский показывает, как будущий самоубийца от безверия спотыкается на противоречии между тем, что все дозволено, и ощущением собственной подлости, когда отказывается помочь маленькой девочке, попавшей в беду. Это вот ощущение сделанной подлости, по Достоевскому, и есть доказательство того, что не все позволено, что Бог есть, а значит, убивать себя нельзя. Но сколько хороших людей помогают бедным маленьким девочкам, вовсе не веря в бессмертие души, да и вообще ведут себя ничуть не хуже тех, кто верует?

Из публицистических выступлений Достоевского известно, что причины суицидного поветрия он усматривал в атеизме, нигилизме и моральном индифферентизме, распространившихся в пореформенной России одновременно с либерализацией всего уклада русской жизни. Однако Достоевский-писатель несравненно глубже, сильнее и убедительнее Достоевского-публициста. Безошибочный художественный инстинкт не дает ему ошибиться и взять неверную ноту. И в художественных текстах отношение Достоевского к самоубийству выглядит вовсе не так прямолинейно, как в полемических статьях «Дневника». Да и в самом «Дневнике» кроме публицистики есть художественные тексты (два «фантастических рассказа» — «Кроткая» и уже поминавшийся «Сон смешного человека»), поразительным образом опровергающие или, во всяком случае, ставящие под вопрос безапелляционность программных суждений автора о непозволительности самоубийства.

Трактовка самоубийства в художественных произведениях писателя выглядит довольно еретической, свидетельствуя о серьезных сомнениях Достоевского в верности некоторых основополагающих церковных догматов и даже о явном несогласии с ними. Не будет преувеличением сказать, что писатель создал собственное учение о самоубийстве, существенно отличающееся от традиционно-христианского. Основные тезисы этого учения видятся мне так:

Во-первых, по Достоевскому, самоубийства бывают простительными и непростительными.

Во-вторых, попытка самоубийства, а то и само самоубийство может быть путем к спасению.

В-третьих, даже «непростительные» самоубийцы заслуживают молитвы, а стало быть, для их душ остается надежда.

Многочисленные случаи самоубийства, встречающиеся в произведениях Достоевского, делятся на три категории, к каждой из которых писатель относится по-разному. Назову их условно «кротким самоубийством», «катарсическим самоубийством» и «логическим самоубийством».

Первое вызывает у Достоевского целую гамму чувств: скорбь, сочувствие, гнев против мучителей жертвы — но только не осуждение самоубийцы. Писатель всячески подчеркивает, что эти несчастные ни в чем не виноваты. По юридической терминологии речь здесь идет о доведении до самоубийства, так что преступление и грех лежат на палачах: Свидригайлове, вынудившем удавиться глухонемую девочку и «домашнего философа» лакея Филиппа; Ставрогине, толкнувшем в петлю 14-летнюю Матрешу; купце Скотобойникове, затравившем 8-летнего мальчика; мизантропе-ростовщике, измучившем Кроткую. Не случайно в романах вновь и вновь цитируются слова из Евангелия от Матфея: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской».

Достоевский подчеркивает, что самоубийство «смиренных» — это не бунт против Бога. Кроткая, как и ее прототип Марья Борисова, бросается из окна с образом в руках. Восьмилетний самоубийца из «Подростка», прежде чем утопиться, «посмотрел в небеса». Эти агнцы слишком беззащитны, чтобы противостоять своим мучителям. Весь их протест — это погрозить кулачком, как Матреша Ставрогину, или прижать кулачки к груди, как малолетний утопленник. Если они берутся за револьвер, как Кроткая, то нипочем не выстрелят, а лишь будут потом горше казнить себя.

вернуться

8

На самом деле Лиза Герцен покончила с собой вовсе не из-за нигилизма и безбожного воспитания, как пишет неправильно информированный Достоевский, а по более «извинительному» поводу — из-за несчастной любви. Да и текст записки писателю передали неверно, про «шик» там ни слова. Однако это для нас несущественно — писатель мог бы взять из жизни другой сходный случай, благо «нигилистических» самоубийств в 70-е годы хватало.