Артур Конан Дойл

ПИСЬМА СТАРКА МОНРО

Письмо первое

Гом, 30 марта 1881 г.

Я сильно чувствую ваше отсутствие, дорогой Берти, с тех пор, как вы вернулись в Америку, так как вы единственный человек в мире, с которым я могу говорить по душам, ничего не скрывая.

Помните ли вы в университете Колингворта? Возможно, что нет, так как вы не принадлежали к кружку спортсменов. По крайней мере, я думаю, что нет, а потому расскажу вам все по порядку.

Физически он был настоящий атлет, рослый — примерно пять футов девять дюймов, — плечи косая сажень, грудь колесом, быстрая походка. Большая квадратная голова, черные, жесткие, как щетина, коротко обстриженные волосы. Лицо отменно безобразное, но тем характерным безобразием, которое привлекает, как красота. Угловатые, резко выдающиеся челюсти и брови, нос крючком, красноватый, маленькие светло-голубые глаза, то безоблачно-веселые, то злые. Прибавьте к этому, что он редко надевал воротнички или галстук, что шея его была цвета сосновой коры, а голос и в особенности смех напоминали рев быка. В таком случае вы будете иметь понятие (если можете мысленно соединить эти черты в цельный образ) о внешности Джэмса Колингворта.

Но все-таки самое замечательное в нем, это «внутренний человек». Если гений заключается в способности достигать, в силу какого-то инстинкта, результатов, коих другие люди добиваются только упорным трудом, то Колингворт положительно величайший гений, какого только я знал. По-видимому, он никогда не работал и тем не менее взял премию по анатомии, отбив ее у тружеников, корпящих над работой с утра до вечера. Но это, пожалуй, еще ничего не доказывает, так как он был вполне способен лениться напоказ весь день, а ночи проводить над книгами. Но заведите с ним разговор на хорошо знакомую вам тему, и вы немедленно убедитесь в его оригинальности и силе. Заговорите о торпедах, — он схватит карандаш и мигом начертит вам на обрывке старого конверта какое-нибудь новое приспособление, способное разнести корабль вдребезги, — приспособление, в котором без сомнения может оказаться что-нибудь технически неосуществимое, но которое не уступит другим в остроумии и новизне. Вы подумаете, что единственная цель его жизни изобретать торпеды. Но если, минуту спустя, вы выразите удивление, как ухитрялись египетские работники поднимать камни на вершину пирамид, — карандаш и старый конверт снова являются на сцену, и он с той же энергией и убеждением объяснит вам способ подъема камней. Эта изобретательность соединялась с крайне сангвинической натурой. Расхаживая взад и вперед своей быстрой, порывистой походкой, после такого проявления изобретательности, он берет на изобретение патент, принимает вас в пайщики предприятия, пускает его в ход во всех цивилизованных странах, предвидит всевозможные приложения, считает вероятные доходы, намечает новые пути для их применения, и в результате удаляется с колоссальнейшим состоянием, какое только удавалось когда-либо приобрести человеку. А вы оглушены потоком его речей, увлечены, следуете за ним по пятам, — так что испытываете почти изумление, когда внезапно снова видите себя на земле, бедным студентом, с «Физиологией» Кирха под мышкой и с капиталом, которого не хватит на обед, в кармане. Перечитав написанное, вижу, что не сумел дать вам ясного представления о дьявольской даровитости Колингворта. Взгляды его на медицину были в высшей степени революционны, но о них, если обстоятельства исполнят все, что сулят, я еще буду говорить впоследствии. С его блестящими и исключительными дарованиями, с его атлетическими рекордами, с его причудливой манерой одеваться (шляпа на затылке, голая шея), с его громовым голосом, с его безобразной энергической наружностью он представлял самую заметную индивидуальность, какую я когда-либо знал.

Была в нем и героическая жилка. Однажды ему пришлось очутиться в таком положении, которое заставляло выбирать одно из двух: или скомпрометировать даму, или выскочить в окно третьего этажа. Не теряя ни минуты, он выскочил в окно. К счастью, упал на большой лавровый куст, а с него на мягкую от дождя садовую землю, так что отделался сотрясением и ушибами.

Он был не прочь подурачиться, но этого лучше было избегать с ним, так как никогда нельзя было сказать, чем оно кончится. Характер у него был адский. Однажды в анатомическом кабинете он вздумал бороться с товарищем, но спустя секунду улыбка сбежала с его лица, маленькие глазки загорелись бешенством, и оба покатились под стол, как грызущиеся собаки.

Воинственная сторона его характера проявлялась иногда и уместно. Помню, один известный лондонский специалист делал нам сообщение, которое то и дело перебивал какой-то субъект, сидевший в переднем ряду. Наконец, лектор обратился к аудитории. «Эти перерывы невыносимы, джентльмены, — сказал он, — прошу вас избавить меня от них». — «Придержите язык, вы, сэр, на первой скамейке», — рявкнул Колингворт своим бычачьим голосом. — «Уж не вы ли заставите меня сделать это?» — отвечал тот, бросив на него презрительный взгляд через плечо. Колингворт закрыл свою тетрадь и направился к нему, шагая по пюпитрам, к великой потехе трехсот слушателей. Когда он соскочил с последней скамейки на пол, противник нанес ему страшный удар в лицо. Тем не менее Колингворт вцепился в него, как бульдог, и выволок из аудитории. Что он с ним сделал, я не знаю, но мы слышали шум, как будто кто-нибудь высыпал бочку угля, а затем поборник закона и порядка вернулся со степенным видом человека, исполнившего свой долг. Один глаз у него походил на переспелую сливу, но мы трижды прокричали «ура» в его честь, пока он усаживался на место.

Он пил немного, но небольшая выпивка производила на него очень сильное действие. Иногда им овладевал инстинкт драчливости, иногда проповеднический, иногда комический, или они чередовались с быстротой, сбивавшей с толку его собеседников. Опьянение вызывало наружу все его мелкие странности. Одной из них было то, что он мог идти или бежать совершенно прямо, но в конце концов всегда бессознательно поворачивался и шел назад.

Когда я впервые случайно познакомился с ним, он был холост. Но в конце долгих вакаций я как-то встретил его на улице, и он сообщил мне своим громовым голосом, со свойственным ему азартом, о своей женитьбе, которая только что состоялась. Он пригласил меня зайти к ним и по дороге рассказал историю своей женитьбы, экстраординарной, как все, что он делал. Я однако, не стану ее передавать вам, дорогой Берти, так как чувствую, что и без того уже разболтался.

Итак, я зашел к нему и познакомился с миссис Колингворт. Это была робкая, маленькая, миловидная сероглазая женщина, с тихим голоском и мягкими манерами. Достаточно было увидеть, какими глазами она смотрела на него, чтобы понять, что ока всецело под его обаянием, и что бы он ни сделал, что бы он ни сказал, — она все найдет великолепным. Она может быть и упрямой — тихим кротким упрямством, но всегда в смысле поддержки слов и действий мужа. Все это я, конечно, уяснил себе только впоследствии, в первое же посещение она показалась мне кротчайшей женщиной, какую я когда-либо знал.

Они вели самый странный образ жизни в четырех маленьких комнатках над мелочной лавкой. Тут была кухня, спальня, гостиная и четвертая комната, которую Колингворт считал крайне нездоровым помещением и очагом заразы, хотя я уверен, что эту идею внушил ему только запах сыров, проникавший снизу. Во всяком случае, со своей обычной энергией он не только запер эту комнату, но и заклеил дверные щели, чтобы предупредить возможность распространения воображаемой заразы. Мебель была крайне скудная. В гостиной имелись только два стула, так что когда приходил гость (кажется, я был единственный), Колингворт примащивался на груду томов «Британского Медицинского Журнала». Как сейчас вижу, как он вскакивает с этого низкого седалища, и мечется по комнате, рыча и размахивая руками, меж тем как жена его, сидя в уголке, безмолвно следит за ним любящими и восторженными глазами. Могли ли мы, каждый из нас троих, беспокоиться о том, где мы сидим и как мы живем, когда юность кипела в наших жилах, и души наши были воспламенены перспективами жизни? Я и теперь считаю эти цыганские вечера в бедной комнатке, среди испарений сыра, счастливейшими в моей жизни.