– Ну? Какая певица будет? – гордо, будто бы он сам только что прекрасно исполнил номер, спросил Вороблевский.

– Почему – «будет»? Есть!

– Что прикажете? Вводить в спектакли?

– Э... Это такая драгоценность, что бережно надо обращаться. Любой ценой и побыстрее доставь в Кусково самого Рутини. Он у Медокса сейчас певцов учит. А вообще он и в Европе среди педагогов на особом месте, в самой Гранд-опера голоса ставит. Пусть подзаймется с нашей птичкой и все о ней нам расскажет.

Почему-то граф не решился погладить Парашу по голове и сам удивился своему благоговению перед ней. Впрочем, чему удивляться? Такая актриса!

Срочно доставленный в Кусково итальянец на своем языке (вот когда Параше впервые пригодилась выученная с такой прилежностью чужая речь) объяснил: петь она будет с листа. Одни ноты, без слов и «а капелла», безо всякого то есть сопровождения. Ничего не надо изображать или пытаться выразить. Его интересует не ее умение, а только ее горло, и даже точнее – глотка. Так мог бы интересовать бездушный инструмент.

И хотя граф тоже пришел на прослушивание, Параша не волновалась. Работа собрала ее и забрала всю. Глянула на присутствующих еще раз, чтобы уйти в музыку, в себя сосредоточиться. Круглое, расслабленное лицо старика Рутини улыбалось. Вороблевский просматривал ноты. Граф откинулся в кресле и закрыл глаза.

Она взяла первые ноты, и если бы могла одновременно читать с листа и наблюдать за слушателями, то увидела бы, как все они стали вдруг чем-то похожи друг на друга. Удовольствие... Блаженство... Уход в иное измерение.

Николай Петрович полностью отдался наслаждению. Голос, освобожденный от слов, был чист до прозрачности. Не детский, не женский. Ангельский, если бы не глубокие грудные низы. Прохладные серебристые верхи вызывали физический экстаз, звуки ласкали не только слух, но и, казалось, кожу, вызывая легкий озноб. А низы вдруг окатывав ли волной такого бурного тепла, что перехватывало дух.

...Все женщины, которые оставили хоть малый след в его жизни, были певицами. Так уж устроила природа, создавшая его музыкантом, что женская суть для него раскрывалась именно в пении. Цвет волос, рост, походка, запах кожи – да, конечно, он реагировал на все это, как и другие мужчины. Но прежде всего голос.

Слишком доступны для него с отроческих лет были простые физические радости. Любая приглянувшаяся девка (а сколько их, крепостных') была его, принадлежала ему изначально. Удобно, но скучновато. И потому шли поиски на пограничье тела и духа. Область скрещения – музыка, вершина его – женский голос.

Голос Тани Беденковой – ровный, малоподвижный. В голосе Анны Буяновой, которая последнее время останавливала его внимание, игривом и откровенно кокетливом, завлекающем, нет-нет да и прорежется резкий металл. В этом голосе, голосе Ковалевой, жила душа, вздымаясь истинной радостью и чистотой. Малиновое в лазури, перекличка теней и света...

Сердце его вдруг сжалось тоской от предчувствия чего-то, что войдет в жизнь, изменит ее. Он, по сути, еще никогда не любил и потому не знал закона: свеча еще не внесена в комнату, а отсветы уже видны на стене. Мир уже стал другим.

...Параша кончила петь, и граф открыл глаза. Чистота детского выпуклого лба, обиженность губ, незащищенность шеи и трогательность линии чуть наметившейся груди – все это никак не соединялось с опытностью и силой в пении. Но было таким новым, нетронутым, что ему вдруг захотелось коснуться губами пушка щек или плеча. Он, осознав желание, тут же задавил его. Беречь, охранять, не губить. Без слов, одним чувством он дал себе клятву – не трогать.

Граф до этой поры никогда не любил и потому не знал, что запрет – как стена, о которую бьется и бьется страсть, пока не перехлестнет через верх, не обрушится с силой, сметающей все на своем пути.

А маэстро Рутини с подлинно итальянским темпераментом выражал бурный восторг. Он возбужденно объяснял графу, мешая русские, французские, итальянские слова, то, что Николай Петрович знал и без него. Голос – чудо, голос – из ряда вон, голос – дар.

– Тембр... – размахивал руками Рутини, не в силах подобрать сравнение. – Диамант? Нет, мягче. Perl...

– Да, жемчуг, – согласился граф. – На солнце, полный света.

А еще Рутини был поражен тем, что голос оказался поставленным от природы именно так, как требовало нынешнее, новое время.

– Откуда она, эта девочка, знает, что нынче в Гранд-опера и в Неаполе поют именно так? – заходился в восторге маэстро. – Да, точно так: звук опирается на диафрагму. У вас в России так долго ценился дишкант, что даже очень хорошие певцы до сегодня, как ни учи, пытаются брать верха горлом. А это... Да это просто жемчужина, ваше сиятельство.

– А можно ли ей уже петь?

– Ей можно от рождения и до последнего вздора. Такая всем радость... И простаивать? Не петь?! На сцену ее! На сцену!

На том прослушивании Николай Петрович ощутил: проснулась не только душа, но и плоть Поморщился, вспомнив Беденкову. Брюхата. Огромна, как колонна дорическая. И раньше не отличалась умом, а тут совсем отупела, глаза приобрели коровье выражение. Жалко Таню, но... Смешно отказывать себе в малом.

– Буянову ко мне, – приказал лакею Никите поближе к вечеру.

Когда Анна вошла, порадовался яркой зелени ее глаз, бойкости движений. Хороша. И голос неплох. Конечно, не как у той (при воспоминании о Параше что-то заныло в груди, но отогнал), так и цена им разная.

Подошел к девушке Чуть касаясь гладкой шелковой кожи, провел рукой от пухлого подбородка по шее до соблазнительной развилки у лифа. Ощутил, как напряглась Анна. Беденкова в такие минуты опускала ресницы, эта же смотрит, сияя глазами. Нравится ей. Тем лучше, совесть молчит, когда удовольствие обоюдно, и все проще, О! Прижала к своей груди его руку, вроде бы поначалу хотела отстранить, а на самом деле...

– Барин, войдут...

– Прикажи от моего имени управляющему купить тебе изумрудного цвета атласу на платье, тебе пойдет. Будешь умницей, получишь подарки и подороже.

Лучше так – все сразу поставить на свои места, без романтики, без мучительных расставаний, без слез. Не стоит вспоминать, как плакала у него на груди Татьяна в последнее свидание, – лишнее это.

Когда граф потянулся к шкатулке с драгоценностями, что стояла на комоде, Анна облизнула губы цвета спелой вишни. Руки быстро и жадно перебирают недорогие браслеты, броши и кольца, специально для такого вот случая припасенные. Жадна. Но и до ласк, видно, жадна тоже. И понятлива.

– Когда? – выдохнула не жеманясь.

– Подарок выбери тотчас. А... Жди, позову.

Посмотрел вслед. Спина сильная, по-змеиному гибкая.

Привычный прилив желания. Нет места лучше Кускова, все здесь твое и все можно.

А Пашеньке дали первую в жизни роль. Поначалу совсем небольшую, роль служаночки Губерт в опере Гретри «Опыт дружбы». Ставил спектакль сам Николай Петрович. Он же приказал Настасье Калмыковой поселить девочку в актерском флигеле по первому разряду. Ей полагались отдельная комната, питание с барского стола. Надзирательница не скрывала своего удивления:

– Чем взяла? Ну Анька – понятно, девка в теле... А эта?

Вынужденное одиночество воспитанницы при дворце оборвалось резко. Паша очутилась в стае актрис разного возраста и положения. Та просвещенность в отношениях женщины и мужчины, которая ее миновала в свое время, хоть и с опозданием, но, конечно же, пришла. Да и как ей не прийти? Девицы, искусственно собранные вместе, лишенные здоровых чувственных радостей, не занятые физическим трудом и не обремененные никакими житейскими заботами, только и говорили об «этом». В своих секретах они были готовы поведать самые сокровенные подробности о свиданиях и радостях, которые были у них до театра. У привезенной из Малороссии Вари в деревне остался парень, о нем она вспоминала каждый вечер.