Он ждал и боялся Парашиного пробуждения. Ее сон был продолжением другого – того, что в мыльне, в лесу. И только теперь она сможет понять, что произошло.

Однажды он видел случайно, как она молилась в кусковской церкви. Она верит, верит безоговорочно – это было видно сразу. Да и разговоры их часто сворачивали к Нему, к Господу. Граф не встречал натуры более религиозной. Что, если обрушится на нее ужас греха? Что, если она возненавидит того, кто ввел ее в грех?

Что ж, может, оно и к лучшему? Мелькнула трусливая мысль об отъезде, о разлуке. Разлука заставит забыть все, обрубив те узлы, которые нельзя развязать. Он всегда предпочитал рубить узлы, а не развязывать...

Но в легком ее сне было столько доверчивости! Он не мог обмануть эту девочку. И, вздохнув, – приходилось действовать – пошел к батюшке.

Петра Борисовича он застал в постели. Клевретка Аннушка, видимо, еще не успела доложить о ночных похождениях сына. И это было удачей: следовало сообщить «новость» до того, как гнев захватит безудержную натуру отца полностью. Начал с главного:

– Отныне Прасковья Ковалева все-таки будет жить во дворце и пользоваться многими правами супруги, поскольку пользуется любовью моей и уважением.

Непривычная твердость прозвучала в заявлении. Ни сомнения, ни истерики – одна решимость. И как только старый граф попытался что-то сказать (возразить, разумеется, не согласиться же?), наследник перебил его:

– Предупреждаю, батюшка, что речь идет о моем мужском достоинстве, и коли вы не учтете этого, я вынужден буду резко переменить жизнь, покинуть нашу вотчину и поселиться с девицей лицом частным и незаметным в одном из селений, отошедших мне после смерти матушки.

Только этого не хватало! Сын и так не радовал старого графа участием в общественных делах. И вот сейчас, когда подошло место директора Московского банка и почти есть высокая договоренность быть сыну выдвинутым в сенат... Сейчас, когда он вошел в здравые лета, такой скандал...

Грозно взметнувшиеся было ко лбу густые брови старика бессильно опустились.

– Не наигрался? Я соглашусь до поры... Ради девицы, заслуживающей самой доброй участи... Пока не перебесишься. И другим прикажу ее не донимать.

Николай Петрович взял с одеяла старческую узловатую руку и поцеловал.

– Не в священном я, чай, сане, – растрогался, вдруг Петр Борисович.

– Для меня в священном.

– Только, – крикнул вдогонку уходящему сыну старик, – только не очень ее показывай. Чтобы все здесь, в Кускове, и кончилось.

Окрик вернул сына от двери.

– Прячь и в Кускове... Лет ей мало. Недавно высокий Совет при императрице одного дворянина осудил за связь с тринадцатилетней. Думай!

...Дверь в спальню Николай Петрович открывал так осторожно, что Параша не проснулась. Словно не он, а кто-то другой коснулся ее лба губами, сдул с чистого лба темные завитки. Встрепенулась и резко, сразу села на постели. «Матушка...»

– Здесь ты, у меня, Пашенька...

Встала навстречу и кинулась ему на шею. От первого прикосновения снова оба переполнились желанием.

Она была на пике первой чувственности – самой острой, пробуждающейся, настойчиво ищущей выхода. Он давно не был прыщавым неумехою и, несмотря на силу чувства, владел собой. И потому уже в эту близость они познали те глубины сладострастия, к которым иные возлюбленные идут долгие годы, а иные так к ним и не приходят до конца жизни.

В миг передышки, в миг исполненного влечением покоя, он спросил то ли ее, то ли Господа:

– Почему? Зачем это? Что с этим делать?

И она поняла. И ответила тихо.

– Значит, надо. Узнаем... Потом... А сейчас просто...

Просто отдаться этому счастью, этому доверию, теплу, этому прикосновению ее потрескавшихся горячих губ, ее рук, таких легких и таких печальных в тихом движении по его телу.

Но все кончается. И когда она снова села, опершись о подушки, он услышал такое детское.

– Я боюсь. Я думала – смогу... Но... Я не выйду туда, – кивнула на дверь. – Но... Но... Я... Я хочу есть, – лицо ее стало растерянным и жалким.

– Тебя не посмеют обидеть.

Она представила, как встречается с лакеем Никитой... С графом Петром Борисовичем! С калмычкой Аннушкой! С милой княгиней Долгорукой! Последнее было так стыдно, так страшно, что Параша зажмурила глаза.

– Но выйти придется, Пашенька! Ты же актриса. Представь себя моей невестой, супругой.

– И в этом случае не очень удобно.

– Ты права, и в этом случае девицам свойственно смущаться после первой ночи. Постарайся сыграть роль... Ту, что предписана тебе небесами, хотя и запрещена людьми. Здесь, в Кусково, эти люди будут молчать, понимаешь? Я ведь рядом.

В ней что-то менялось на глазах.

– Могу я попросить вас приказать Шлыковой принести мне одежду? Платье... Последнее парижское... Туфли к нему. И прочее...

В столовую она вошла твердо, опираясь на руку Николая Петровича, и все сидевшие за столом на несколько минут потеряли дар речи. Стройность и прекрасная осанка словно добавили ей роста, горящие щеки сделали лицо ярким. При каждом движении вспыхивал синий шелк платья, подчеркнувшего стройность стана и открывшего плавную линию плеча. От Параши исходило ощущение спокойной уверенности. Так могла войти в семью богатая аристократка, облагодетельствовав жениха своим согласием на брак.

Общий поклон... Особый – глубокий – старому графу, еще один – Марфе Михайловне, невольно округлившей и без того круглые глаза. Параша села, выпрямив спину, развернула салфетку, быстро задвигались в ловких руках тяжелый серебряный нож, тяжелая вилка. Ела она с явным аппетитом.

А над столом повисла неловкая тишина. Только молодой граф нарушал ее, предлагая Параше новое блюдо.

Было ясно: долго так жить они не смогут. Просторен Кусковский дворец, а никуда не укрыться от осуждающих и удивленно-любопытствующих глаз приживалок, старой дворни, знавшей еще матушку Николая Петровича... Сильно болеющий и вечно раздраженный батюшка заводил при Параше разговоры о знатных невестах. Сестра молодого графа Маргарита (сводная – по батюшке, рожденная от крепостной) не упускала случая упомянуть о прежних привязанностях Николая Петровича и перечислить внебрачных его детей. Горестно вздыхала при встречах Долгорукая, жаждущая и не решающаяся задеть щекотливую тему. Калмычка Аннушка рассуждала о достоинствах других актрис, отличавшихся скромностью и примерностью поведения.

Даже в спальне при закрытых дверях молодой граф и Параша не чувствовали себя свободными. Отыграв на людях свою роль «почти супруги», в опочивальне девочка сжималась, не могла скрыть своего напряжения. И хотя она ничего не требовала и ни о чем не просила, часто все кончалось нервной лихорадкой, жаром.

С той же несвойственной его натуре решительностью, с какой он повел разговор о Параше с батюшкой, Николай Петрович начал перестройку старой бани. Той самой... Не дворец, но прекрасный и светлый большой барский дом вскоре вырос на подступах к усадьбе. Звался он по-прежнему – «Мыльней».

Где и поселиться любящим, не насытившимся друг другом, как не здесь, вдали от всех и вся, вдали от голосов, от запахов кухни, от подглядывающих, подслушивающих и осуждающих домочадцев?

Изнеженный красавец, знавший Париж с его утонченными утехами, достигший вершины своей мужской силы, одухотворяющий свою последнюю и единственную любовь, но в то же время вкушающий ее во всех чувственных тонкостях – в деталях, в полутонах, – совсем не случайно выбрал место для совместной жизни с возлюбленной – «Мыльню», затерянную в Кусковском лесу, спрятанную от глаз домашних и гостей, овеваемую лавандовыми ветерками и сохранившую стойкий запах распаренного дерева. «Мыльню», которую он на европейский манер украсил мраморными розовыми ваннами. Ванны бросали светящиеся блики на смуглое гибкое тело девочки-девушки, делая его вдвойне живым. Их, эти ванны, изобрел чувственный Восток, чтобы выявить все, что заложено в плотских радостях. Рим одухотворил их, воспев телесную женскую и мужскую красоту.