Сэммлер уже понял, что разговор принимает утомительный психиатрически-педиатрический оборот и ему придется вытерпеть изрядный поток саморазоблачения.

— Конечно, я была обижена, когда они привезли его из больницы. Я даже попросила маму поставить его колыбельку в гараже. И я уверена, с самого начала он чувствовал мою неприязнь. Он был всегда слишком хмурый. Совсем не такой, как другие дети. У него случались ужасные приступы ярости.

— Ну, у каждого есть что-нибудь в прошлом.

— Знаете, в ранней юности я решила, что мой братец должен стать педерастом. Понимаете, я думала, что это по моей вине, я была такой негодяйкой, что он просто начал бояться девчонок.

— Такой уж ты была плохой? Я помню твою батмицву, ты была очень прилежной ученицей, — сказал Сэммлер. — На меня произвело большое впечатление, что ты изучала иврит.

— Одно притворство, дядя. Я была гнусной маленькой сучкой.

— Интересно, почему в ретроспекции люди так склонны к преувеличению?

— Ни я, ни отец — мы никогда не любили Уоллеса. Мы скинули его на маму, и этим будто прокляли его на всю жизнь. У него ведь это шло одно за другим — полоса обжорства, полоса запоя. А теперь, вы уже слышали? Он уверен, что где-то в доме спрятаны деньги.

— Ты что, тоже так думаешь?

— Я не уверена. Были какие-то намеки. Отец вроде давал понять. И мама тоже, незадолго перед смертью. Похоже, что она подозревала папу — время от времени он преступал черту, как она любила выражаться.

— Ты имеешь в виду — выручал девиц из знатных семей, как говорит Уоллес?

— Это он так говорит? Нет, дядя, я слышала совсем другое — будто папа оказывал услуги кое-кому из мафии, он ведь знал их с детства. Людям из Синдиката. Он ведь хорошо знаком с Лаки Лучано. Вы, небось, никогда имени его не слышали?

— Смутно что-то знаю.

— Время от времени Лучано появлялся в Нью-Рошели. И если папа действительно оказывал им услуги, а они за это платили, то это и вправду не очень ему удобно. Он, возможно, просто не знает, как ему быть с этими деньгами. Но не это сейчас меня угнетает.

— Нет, конечно. Кстати, о Нью-Рошели, ты не видела Шулу?

— Нет, не видела. А что она натворила?

— Она принесла мне очень интересную книжку. Но оказалось, что эта книжка ей не принадлежит.

— Я думаю, что она прячется от Эйзена. Ей кажется, что он приехал специально за ней.

— Она себе льстит. Если бы только он был способен на это! Если б он хоть не бил ее! Все могло бы устроиться. Это было бы просто благословением Божьим. Но увы! По-моему, она ему вовсе ни к чему. Ему не нравится ее увлечение католичеством. Во всяком случае, он придрался к этому. Хотя, впрочем, он утверждает, что отлично поладил с папой Пием в замке Гандольфо. Но сегодня Эйзен не друг папы, а художник. Я бы не сказал, что у него есть истинный талант, но он достаточно безумен, чтобы жаждать великой славы.

Но Анджела не была склонна сейчас выслушивать его соображения. По всей вероятности, она подозревала, что Сэммлер пытается сменить тему и свернуть на теоретические рельсы: обсудить психические отклонения творческой личности.

— Кстати, он был здесь.

— Ты видела Эйзена? Он не потревожил Элию? Он заходил в палату?

— Он хотел сделать набросок — для портрета.

— Не нравится мне это. Мне бы не хотелось, чтобы он беспокоил Элию. Какого черта ему надо? Не впускай ее к отцу.

— Пожалуй, мне и вправду не следовало его впускать. Я подумала, может, это развлечет папу.

Сэммлер уже готов был ответить, но тут кое-какие новые соображения промелькнули в его мозгу и заставили его посмотреть иначе на всю эту историю. Конечно. Да, да, так и есть! У Анджелы были свои неприятности с отцом. Анджела ведь не была из великих плакальщиц, не то что Марго, у которой был весьма высокий годичный уровень слезных осадков. Если уж Анджела выглядела такой подавленной, что даже ее обесцвеченные перекисью волосы, обычно столь пышные и блестящие, топорщились сегодня ломкими прядями и были черны у корней, то можно было не сомневаться, что она сильно повздорила с доктором Гранером. Сэммлер считал, что под напряжением все разрушается и составные части (например, черные корни волос) начинают назойливо лезть в глаза. Таков, во всяком случае, был его жизненный опыт. Элия, вероятно, очень за что-то рассердился на нее, и она рада была отвлечь его внимание. Посетителями. Вот почему она была рада тут же впустить Эйзена к отцу. Но вряд ли Эйзен мог кого-нибудь развлечь. Он был улыбчивый унылый маньяк. Ужасно, слишком унылый. Нагоняющий тоску. Из элегантного шелкового костюма, который был на нем, когда он десять лет назад отправился с тестем в хайфское кафе обсудить ситуацию с Шулой, получилась бы превосходная обивка для гроба. Эйзен без сомнения заслужил, чтобы кто-то его любил. Израиль был полезен еще и тем, что мог приютить убогих. Но сейчас Эйзен вырвался оттуда, услышал бесноватую веселую музыку Америки и возжелал попасть в такт. Он шмелем начал кружить вокруг медоносно-богатого дядюшки. Богатый дядюшка слег в больницу, в горле его торчала затычка. Поразительно, какой инстинкт гонит их всех морочить голову умирающему.

— И что, Элия нашел Эйзена забавным? Что-то не верится.

На Анджеле была игривая шапочка, в тон черно-белым туфлям. Сейчас, когда она наклонила голову, он заметил в центре, где сходились складки, большой лайковый помпон.

— На некоторое время, я думаю, да, — сказала она, — пока Эйзен рисовал папу. Но потом он попытался продать папе этот портрет. Папа едва на него взглянул.

— Это неудивительно. Я так и не мог понять, откуда Эйзен взял деньги на билет до Америки.

— Ну, я не знаю, может, он накопил. Он в обиде на вас, дядя.

— Не сомневаюсь.

— За то, что вы не заехали повидать его, когда были в Израиле. Когда вы там были во время войны. Он утверждает, что вы от него отреклись.

— Это мало меня трогает. Я туда ездил не для того, чтобы наносить светские визиты своему бывшему зятю.

— Он пожаловался на вас папе.

— Ужас! — сказал Сэммлер. — Каждый лезет к нему со своими глупостями. В такую минуту!

— Но папа всем-всем интересуется. И всегда интересовался. Если люди вдруг перестанут лезть к нему со своими глупостями, это будет странно. Конечно, нельзя его нервировать. Вот сейчас, например, он рассердился на меня.

— Боюсь, что это Элии действительно сейчас ни к чему.

— Я только сказала, что ему не следует столько разговаривать с Видиком. Вы знаете Видика — этого толстяка, его адвоката.

— Конечно, я его встречал.

— Он звонит не меньше четырех-пяти раз в день. И папа требует, чтобы я вышла из комнаты. Они все время что-то продают и покупают, играют на бирже. Кроме того, я полагаю, они обсуждают папино завещание, иначе он не выставил бы меня из комнаты.

— Слушай, Анджела, по-моему, кроме этой ссоры из-за Видика, папа рассердился на тебя еще за что-то, что ты натворила. Ты что, хочешь меня о чем-то спросить?

— Я хотела бы рассказать вам, в чем дело.

— Похоже, рассказ не предвещает ничего хорошего.

— Уж это точно. Это случилось, когда мы с Уортоном Хоррикером ездили в Мексику.

— По-моему, Элия симпатизирует Хоррикеру. Он не стал бы против этого возражать.

— Нет, он надеялся, что мы с Уортоном поженимся.

— А вы не собираетесь?

Анджела поднесла ко рту зажженную сигарету, стиснутую между пальцами. Движением, обычно грациозным, а сегодня обезоруживающе неуклюжим. Она покачала головой, глаза ее покраснели, налились слезами Ах, вот оно, неприятности с Хоррикером. Сэммлер предполагал что-то в этом роде. Он не совсем понимал, почему у нее всегда столько неприятностей. Может, он внушил себе, что раз у нее в жизни такая уйма преимуществ и привилегий, так ей нечего больше желать? Она жила на доход от суммы в полмиллиона, причем не облагаемой налогом, как любил повторять Элия. У нее была эта ее плоть, эта ее женская привлекательность, ее сексапильность — у нее была volupte. Она вернула Сэммлеру его позабытый эротический лексикон, который он приобрел когда-то в Краковском университете, читая Эмиля Золя. Кажется, книгу об овощном рынке. «Чрево Парижа». Le Vent re de Paris. Les Halles — рынок. И там эта аппетитная женщина, которую прямо-таки хотелось съесть, этакий фруктовый сад. Volupte, seins, epaules, hanches. Sur un lit de feuilles. Get tiedeur satinee de femme [1]. Отлично, Эмиль! И ничего не поделаешь! — фруктовые сады, пострадавшие от подземных толчков, могут растерять все свои персики, с этим печальным фактом Сэммлер мог примириться, соболезнуя. Но Анджела вечно была вынуждена выпутываться из мучительного хитросплетения трудностей и бед, на каждом шагу у нее возникали непостижимые препятствия и непредвиденные осложнения, и мистер Сэммлер начал подозревать наконец, что эта самая volupte ложится горьким беспощадным бременем на женскую душу. Ему приходилось наблюдать эту женщину (в результате ее откровенных эротических признаний) так пристально, словно он сам побывал в ее спальне по приглашению, в роли озадаченного свидетеля. Очевидно, она желала познакомить его со всем происходящим сегодня в Америке. Он вовсе не нуждался в столь подробной информации. Но лучше уж избыточная информация, чем невежество. Соединенные Штаты Америки, как, впрочем, и Советский Союз, были, по убеждению Сэммлера, утопическим проектом. Там, на Востоке, основной упор делался на товары низкого качества — всякие туфли, шапки, унитазы, умывальники и краны для рабочих и крестьян. Здесь в центре внимания оказались некоторые радости и привилегии. Нечто вроде удовольствия бродить нагишом по райским кущам. И всегда необходимый привкус отчаяния — приправа, умножающая наслаждение, смерть в облатке, тьма, подмигивающая с золотого утопического солнца.

вернуться

1

Сладострастие, груди, плечи, бедра. На ложе из листьев. Это атласное женское тело. (фр.)