Он рассердился на себя;
«Какого черта, в самом деле! Я становлюсь мнительным, как баба…»
Ему казалось, что все смотрят на него и читают его мысли. Осторожно, с притворным равнодушием он обвел взглядом окружающих. Никто не смотрел на него. Человек, назвавший его «папашей», дремал, запрокинув голову.
«Да ведь он старше меня», – мысленно возмутился Нарбутас и оглядел его с головы до ног. Седые космы, запавший рот, увядшая шея, руки со склеротическими жилами. Не отрывая глаз от его крупной согбенной фигуры, широких плеч, сильных кистей рук, кузнец подумал: «Да, это был человек…»
А почему, собственно, «был»? Он есть! Вот же он сидит рядом, живой, сильный еще.
Но в глубине души Нарбутас не мог не признать, что все живое, сильное, беспокойное, что было в этом человеке, ушло из него, и притом безвозвратно.
И кузнецу стало жалко себя до слез.
На остановке он встал и вышел из троллейбуса. Губерт, увлеченный разговором с девушкой, не заметил этого.
Нарбутас без конца бродил по городу. Он любил Вильнюс и словно прощался с ним в тот день.
Взобравшись на башню Гедимина, он прислонился к кирпичному парапету и долго смотрел вдаль. На востоке небо уже наливалось темнотой, а запад еще пылал.
Ветер подвывал в бойницах старой крепости. Над головой трещал флаг, словно где-то рядом раздирали полотно. Черепичные кровли, синие прожилки переулков, столбы дыма над крышами, древние колокольни, лесистые холмы, обступившие город, – все это сквозь волшебную линзу пространства выглядело легким и нарядным.
Почувствовав усталость, кузнец спустился вниз, в Сад молодежи. Он сел на скамью. Рядом стояло дерево. Нарбутас уставился на него с таким вниманием, словно впервые в жизни увидел сосну. Боже ж ты мой, до чего хорош этот мир! Кора внизу пестрая, как тигровая шкура. А повыше убрана нежными бронзовыми чешуйками. Ствол немыслимой прямизны – кузнец задрал голову – уходит вверх, туда, к кудрявой, игольчатой, недоступной верхушке.
А еще выше – облака. Закатное солнце мазнуло по ним буро-золотой краской. Тут, на земле, ветер гонит косяки пыли, свистит в листве, тревожит, томит. А там, в небе, – мир, покой и эти недвижные нежные громады, подернутые бурым золотом…
Сзади послышалось тяжелое железное скрипение.
Кузнецоглянулся. В воздухе плыла большая пальма. Подъемный кран осторожно нес ее к свежевырытой яме.
Кругом стояла толпа. Люди не отрываясь смотрели на пальму, дивясь ее приторной, не нашей красоте. Она и шуршала как-то по-чужому своими глянцевыми саблевидными листьями.
Стрела крана остановилась и принялась бережно спускать в яму толстый кольчатый ствол пальмы, опутанный мохнатенькой темно-серой паутинкой.
– Анекдот, а не дерево, верно? – обратился к Нарбутасу сосед.
Кузнец отвернулся и быстро пошел. Он почти и не видел пальмы. Но он хорошо разглядел крюк, к которому она была подвешена.
Это был его крюк, один из тех, которые он ковал своими руками. Раз он не может больше делать их, он и видеть их не хочет! С этой жизнью покончено. Он уйдет на пенсию. Да, да, подальше от кузни! Подальше от Вильнюса! Он вспомнил, что у него были дальние родственники где-то в Укмерге. Правда, они могли оттуда уехать. Но он их разыщет. Да, решено, он поселится в Укмерге или еще там где-то, будет копаться в огороде, качать на колене малых ребят и медленно угасать.
Но крюки словно сговорились не отставать от него. В городе много строили, и всюду торчали ажурные ручищи подъемных кранов. Крюками, изогнутыми как кисти рук, они хватали ящики с кирпичами, бадьи с раствором, балки, бетонные плиты. Нарбутас никогда не замечал, что их так много, этих железных ладоней, повисших в воздухе над городом. Измученный, забрался он в старинные переулки. Здесь ничего не строили. Он углубился в тесную, как расщелина, улицу Гедрио и побрел по лабиринту старого Вильно.
Закат еще не померк, но первые звезды уже загорались на узких полосках неба над стенами старых домов. Тут было темновато, почти безлюдно. Идти бы так вечно в этом полумраке, не привлекая ничьих взглядов и самому никого не трогая, шагать без мыслей, без цели, не тревожа надломленного сердца.
Коленчатый переулок неожиданно вывел кузнеца на шумную улицу. Она была налита доверху музыкой и машинным грохотом. Гудели автомобили, где-то заливалось радио, мотоциклы проносились с пулеметным треском, в окнах надсаживались патефоны. Люди сталкивались, расходились, смеялись, спорили, толпились у витрин, где ослепительно трепетало голубоватое химическое зарево газосветных ламп.
Ах, как любил прежде Нарбутас этот бойкий квартал, нескончаемое снование прохожих, хлопающие двери пивных, смутный уличный гам, тонкие силуэты женщин, казавшихся неотразимо прекрасными в этот сладко-томительный вечерний час! Еще вчера, смыв с себя копоть и распустив по ветру цветастый галстук, гулял он здесь, беспечный, счастливый.
Сейчас, с поникшей головой, кузнец тащился вдоль стен, мечтая об одном: поскорее вынырнуть из этого веселого кипения жизни. Он все прислушивался к чему-то внутри себя. Ему казалось, что он не может заглотать в грудь достаточно воздуха. Он приложил руку к сердцу. Но, услышав его мягкие частые толчки, тотчас отдернул ладонь. Сердце ужасало Нарбутаса своей неподвластностью его воле. А вдруг этому самостоятельному существу наскучит его однообразная стукотня и оно вздумает остановиться? Может быть, это произойдет в следующую минуту, а?
Кузнец замер на месте и с пугливой мольбой повел глазами по сторонам. Но никто не видит его, он стоит под кленом на краю тротуара, дерево прикрыло его своей широкой тенью.
Кто-то рядом грубо выругался.
Нарбутас машинально повернул голову.
У ворот, прислонившись к стене, стояли три парня. Молчаливые, неподвижные, с руками в карманах, они пренебрежительно оглядывали прохожих и иногда отпускали им вслед издевательское или бранное словцо. Люди поспешно проходили мимо, стараясь не смотреть на парней.
Нарбутас оперся о дерево. Ему показалось, что в груди у него что-то стеснилось. Он зажмурился в тоскливом предчувствии: вот-вот она опять вонзится в сердце, эта проклятая длинная игла. Ему чудилось, что он уже чувствует ее холодное колкое острие.
Рядом кто-то сказал:
– Оставьте меня! Ну пустите же!
Девушка лет семнадцати, тоненькая, с косицами, уложенными вокруг головы, с книжками в руках, видно, школьница, металась по тротуару. Один из парней, посмеиваясь, не давал ей пройти. Это был стройный белокурый юноша, хорошенький, с бледным и нежным лицом алебастрового херувимчика. Расставив руки, он преграждал девушке дорогу: она направо – и он направо, она налево – и он туда же. Двое других, прислонившись к стене, дымя сигаретками, с усмешкой наблюдали и изредка разражались поощрительными возгласами.
– Брось ломаться, пойдем с нами, – говорил херувимчик, оттесняя девушку к стене.
Другой, сутуловатый верзила с впалой грудью, с утиным носом на истасканном лице, выплюнул окурок и сказал негромко:
– Чего там с ней цацкаться. Хватай ее за то самое и тащи во двор.
Херувимчик рассмеялся и притянул к себе девушку. Она вскрикнула и рванулась. На тротуар посыпались книги, тетрадки, покатилась ручка, запятнанная чернилами. Темные косы разметались. Девушка беспомощно озиралась. А юноша не выпускал ее плечика, сияя своим нежным, точеным лицом, уверенный, что он не может не нравиться.
Вдруг девушка наклонила голову и укусила его в руку.
Херувимчик выругался. Он грубо обхватил ее и поволок к полутемному подъезду. Другой рукой он зажимал ей рот.
Нарбутас вышел из тени. Все его горе, все его сердечные муки вдруг пропали. Сейчас он чувствовал одно: бешеную ярость. Так могла бы чувствовать бомба за секунду до взрыва.
Он схватил херувимчика за шиворот и сильно тряхнул его. Тот вырвался и отскочил. Жестокая гримаса, искажавшая его красивое лицо, сменилась удивленным выражением. Он поправил воротничок, усмехнулся и посмотрел на приятелей. Они переглянулись. Потом все трое неспешно с разных сторон стали приближаться к кузнецу, окружая его.