Они вышли, держась за руки. Теперь ей ничего не оставалось, кроме как перевести взгляд на сына. Ох, ну и лицо! Прыщавое, как всегда небритое, губы вялые, нерешительные. И глаза, печальные, как у собаки.
— Я не знала, что у тебя Кассий.
— Он только что вошел, мама. Я собирался послать за тобой.
— А я пришла повидать тебя.
— По какому поводу? — спросил Брут, чувствуя некоторое неудобство.
— О тебе трезвонят по всему городу. Аттик весьма недоволен.
Лицо его вдруг исказилось, сделалось жестким, каким в присутствии матери еще никогда не бывало.
— Цицерон! — прошипел он.
— Вот именно. Самолично. Клеймит тебя как ростовщика, обобравшего его провинцию, Каппадокию и Галатию. Не говоря уже о Кипре.
— Он ничего не докажет. Деньги одалживали два моих клиента, Матиний и Скаптий. Я лишь старался отстаивать их интересы.
— Дорогой мой, ты забываешь, что вся эта кухня знакома мне с детских лет! Матиний и Скаптий — твои приказчики, и не больше. Мой отец основал эту фиктивную фирму наряду со многими ей подобными. Они хорошо законспирированы, это да. Но не для человека с мозгами и проницательностью Цицерона.
— Я справлюсь с Цицероном, — сказал Брут с таким видом, словно и впрямь мог справиться с ним.
— Надеюсь, лучше, чем твой уважаемый тесть справился со своими проблемами! — усмехнулась Сервилия. — В Киликии он оставил столько свидетельств своего казнокрадства, что они даже слепцам бросались в глаза. Результат — обвинение в вымогательстве. Будет суд. А ты, Брут, был его сообщником. Ты думаешь, Рим не знает о ваших маленьких развлечениях? — Она сухо улыбнулась, обнажив мелкие, идеально белые зубы. — Сначала Аппий Клавдий угрожает расквартировать армию в каком-нибудь несчастном киликийском городишке, но тут выходишь на сцену ты и намекаешь, что сотня талантов, поднесенная губернатору, может позволить избежать этой участи, после чего фирма «Матиний и Скаптий» берется ссудить городку эту сумму. Аппий Клавдий сует деньги в карман, а ты получаешь даже больше его, собирая долги.
— Суд возможен, но Аппия Клавдия оправдают.
— Я в этом и не сомневаюсь, сынок. Однако дурные слухи ничего хорошего к твоей репутации не прибавят. Понтий Аквила считает, что это именно так.
Уродливое лицо исказилось. Черные глаза опасно блеснули.
— Понтий Аквила! — презрительно фыркнул Брут. — Цезаря я мог понять, мама, но не амбициозное ничтожество вроде Понтия Аквилы! Ты роняешь свое достоинство.
— Как ты смеешь! — прорычала она, вскакивая на ноги.
— Да, мама, я боюсь тебя, — твердо произнес Брут, когда она угрожающе нависла над ним. — Но мне уже далеко не двадцать, и есть вещи, очень и очень заботящие меня, потому что они плохо отражаются на нашем статусе, нашем положении в обществе, нашем достоинстве. Именно таков Понтий Аквила.
Сервилия повернулась и ровной походкой вышла из комнаты, нарочито спокойно закрыв за собой дверь. В саду перистиля она привалилась к колонне, дрожа от гнева и сжав кулаки. «Нет, как он посмел? Неужели он деревянный? Неужели он никогда не знал зова плоти, не выл беззвучно в ночи, не терзался своим одиночеством, не сгорал от желания? Да, никогда. Это же Брут. Анемичный, слабохарактерный, и к тому же импотент. Он думает, что я не знаю об этом. Его жена живет в моем доме. Жена, которую он ни разу не поимел. А на других пастбищах он не пасется. Огонь, гром, вулкан, землетрясение — все это не про него. Он может иногда что-то вякнуть, как в этот раз про Понтия Аквилу, но и только. Да как он смеет! Неужели он ничего не понимает?»
Когда Цезарь уехал в Галлию, она лежала одна и скрипела зубами, молотя кулаками по подушке. Призывая его, желая его, нуждаясь в близости с ним. Слабая от истомы, мокрая и голодная. Их встречи всегда походили на поединки по неистовству, по накалу, по напряжению тел. О, она всегда старалась быть равной ему, но ее опрокидывали, укрощали, порабощали. Со всей ее незаурядностью, со всем ее интеллектом. Он каждый раз побеждал и все-таки не уходил, оставался. А чего еще может желать женщина, как не мужчину, который во всем превосходит ее, но тем не менее остается? Не из-за денег, не еще по каким-то резонам, а исключительно под влиянием тяги ко всему женскому в ней. О Цезарь, Цезарь…
— У тебя агрессивный вид.
Она вздрогнула и повернулась. Это был Луций Понтий Аквила. Ее тридцатилетний любовник. Моложе, чем сын. Только что принят как квестор в Сенат. Не родовит, гораздо ниже ее по рождению. Но последнее теряло значение всякий раз, когда она его видела. Вот как сейчас. Что за красавец! Очень высок, идеально сложен. Короткие курчавые рыжеватые волосы, зеленые глаза, резкие скулы, сильный, чувственный рот. Короче, с Цезарем ни малейшего сходства.
— У меня агрессивные мысли, — сказала она, направляясь в свои покои.
— Они вызваны ненавистью или любовью?
— Ненавистью. Ненавистью, одной только ненавистью!
— Значит, ты думала не обо мне.
— Нет. Я думала о своем сыне.
— Что же он сделал, что так рассердил тебя?
— Сказал, что я роняю свое достоинство, встречаясь с тобой.
Понтий Аквила закрыл дверь, закрыл ставни на окнах. Лицо его озарилось улыбкой, от которой у нее ослабли колени.
— Брут дорожит своей родовитостью, — спокойно сказал он. — Я понимаю его.
— Он не знает тебя, — сказала Сервилия, снимая с него простую белую тогу и укладывая ее на стул. — Подними ногу. — Она расшнуровала его ботинок. Сенаторский, из темно-бордовой кожи. — Теперь другую. — Второй ботинок был снят. — Подними руки.
Она сняла с него белую тунику с широкой пурпурной полосой через правое плечо.
Он стоял голый. Сервилия отступила, чтобы видеть его целиком, услаждая свое зрение, свою чувственность, свою душу. Небольшое пятно темно-рыжей растительности на сильной груди сужалось до узкой полоски, нырявшей в куст лобковых светло-рыжих волос, из которых торчал смуглый пенис. Уже растущий, он чуть подрагивал над восхитительно полной мошонкой. Совершенство, высокое, безупречное совершенство. Сильные бедра, икры большие, хорошей формы, живот плоский, грудь мускулистая. Широкие плечи, длинные мускулистые руки.
Сервилия медленно обошла вокруг него, восхищаясь и круглыми твердыми ягодицами, и узким тазом, и широкой спиной, и гордой посадкой его головы на атлетической шее. Что за мужчина! Как смеет она прикасаться к нему? Он принадлежит лишь Фидию и Праксителю, творцам бессмертных скульптур.
— Теперь твоя очередь, — сказал он, когда осмотр был закончен.
Тяжелые волосы каскадом хлынули на спину. Как всегда, идеально черные, с двумя ослепительно белыми прядками на висках. Прочь ало-янтарное облачение. Пятидесятичетырехлетняя Сервилия стояла голая, не чувствуя себя ущербной в сравнении с ним. Спело-желтая кожа ее была тоже гладкой, полные груди ничуть не обвисли, разве что ягодицы отяжелели, и талия пополнела, но все равно — возраст тут ни при чем. Значение имело только то, что мерилось не годами, а степенью удовольствия, доставляемого партнеру.
Она легла на кровать, положила руки на покрытый черными волосами лобок и раздвинула пальцами губы вульвы. Чтобы он мог увидеть ее лоснящиеся, сочные контуры, ее сияние. Разве Цезарь не говорил, что это самый красивый цветок, который он когда-либо видел? Вот чем он был очарован, вот что поработило его.
О, но прикосновения молодого, привлекательного мужчины тоже чего-нибудь стоят! Как и его приятная тяжесть и возможность отдаться ему. Без ложной скромности, но с умной, расчетливой сдержанностью. Она сосала его язык, его соски, его пенис, а в миг экстаза заорала во всю силу легких. Слушай, мой сын! Надеюсь, ты слышишь. И жена твоя слышит. Я только что испытала немыслимое блаженство, которого вам не узнать никогда. С мужчиной, от которого мне ничего не надо, кроме этих конвульсий, сотрясающих все мое существо.
А потом они сидели, по-прежнему голые, пили вино и разговаривали с той легкой интимностью, которая порождается лишь физической близостью.