– Стиве. Школьный учебник. Я думал, что всю гитлеровскую дребедень вы выкинули.

– Эту книгу Герман сохранил в память брата, – вмешалась в разговор Грета. – Он был школьным учителем. Все немецкие дети учились по этой книге.

– Да, разумеется, – с горечью произнес Воронов.

– Ее следует выбросить? – поспешно спросила Грета.

Воронов не ответил. Поставив книгу на место, он взял следующую. Она называлась «Потсдам и его окрестности».

– Простите, – сказал Воронов Грете, – вы не позволите мне взять у вас ненадолго эту книгу?..

Она и в самом деле могла ему понадобиться. Кроме того, это был повод переменить тему разговора.

– О, конечно! – воскликнула Грета, словно и она была рада такому поводу. – Господин майор может считать ее своей. Вы бывали раньше в Потсдаме? – неожиданно спросила она.

Воронов посмотрел на нее с недоумением.

– Да, да, я понимаю, это глупый вопрос, – заторопилась Грета, – но если бы вы знали, как здесь было красиво! Какие устраивались парады!..

– Грета! – резко оборвал ее Нойман.

– Но я… я же только… – робко проговорила Грета и смолкла, опустив глаза.

– Ладно, Грета, спасибо, – сказал Нойман, чтобы нарушить наступившее неловкое молчание. – Ухаживай за товарищем майором. Так, как ты умеешь. – Он помолчал и тихо добавил: – Слишком много мы причинили им горя…

– О, война, проклятая война! – скорее простонала, чем проговорила Грета и поднесла к глазам угол передника. Затем опустила передник и, разгладив его, спросила: – Господа офицеры выпьют кофе?

– Нет, – быстро ответил Воронов, – мне нужно ехать. С вашего разрешения я буду наведываться и, может быть, иногда ночевать.

– В любое время, господин майор, в любое время! – воскликнула Грета. – У нас звонок не работает, долгое время не было электричества, мы уже привыкли стучать… Но Герман сегодня же все исправит… Может быть, все-таки по чашечке кофе?

– Нет, – твердо сказал Воронов и, устыдившись своей резкости, сразу добавил: – Большое вам спасибо. Вы очень любезны. Книгу я на днях верну. Вообще постараюсь причинять вам как можно меньше хлопот. Скажите, пожалуйста, как называется ваша улица? Какой номер дома? Я еще плохо ориентируюсь в Потсдаме.

– Конечно, я забыла сказать! Ради бога, простите, господин майор, Шопенгауэрштрассе, восемь.

«Шопенгауэр… Шпенглер… – мысленно усмехнувшись, повторил про себя Воронов. – „Закат Европы“… А если восход?!..»

Журналист не чувствует себя по-настоящему включенным в работу до тех пор, пока он не написал и, главное, не отправил свою первую корреспонденцию. Но для того, чтобы написать хоть что-то, связанное с предстоящей Конференцией, Воронову необходимо было узнать, что сообщают о ней московские газеты.

Вернувшись в Бабельсберг, Воронов раздобыл в секретариате советской делегации последние три номера «Правды». Однако его ждало разочарование. Ни одного официального сообщения, ни одной статьи, посвященной Конференции, он не нашел. Впрочем, на четвертой странице «Правды» от 15 июля было напечатано «Международное обозрение», начинавшееся словами: «Мировая печать придает огромное значение предстоящей встрече руководителей СССР, Великобритании и США». Далее говорилось, что в иностранной печати появляются различные прогнозы – как трезвые и объективные, так и пессимистические. В конце статьи высказывалась мысль о том, что великие державы должны и в послевоенное время сотрудничать на благо своих народов.

Следующие разделы обозрения касались возрождения Польши. Критиковалась подрывная деятельность лондонских поляков, давался отпор крикливой кампании, которую вела против СССР, Болгарии, Югославии и Румынии турецкая печать. Ни одного слова о том, когда Конференция откроется и где будет происходить. Очевидно, все это еще держалось в секрете.

Воронов понимал, что для такой секретности, очевидно, имеются веские основания, но настроение его испортилось.

Вернувшись в Бабельсберг, Воронов все же написал свою первую корреспонденцию.

Он назвал ее «Что еще человеку надо?!». В основу статьи легла беседа с сержантом, который вез его с вокзала в – Карлсхорст. Воронов рассказал о солдате, прошедшем сквозь всю войну, собирающемся вернуться в свою дотла сожженную деревню и убежденно говорящем: «…и вспашем, и засеем, и построим!.. Голова, руки есть, войны нет, – что еще человеку надо?!..»

Рассказал он и об отношении сержанта к союзным солдатам, приведя его слова: «…и союзнички должны нам кое-чем помочь… Ведь мы-то их выручили!..»

Нельзя сказать, что, перечитав свою корреспонденцию, Воронов остался вполне доволен ею. Но неожиданно для самого себя он испытал при этом некое новое чувство личного причастия к тому, что вокруг него происходило, и, главное, к тому, что должно было произойти.

На войне это чувство жило в нем постоянно. Разве только в самые первые дни, оказавшись в народном ополчении он воспринимал войну как бы со стороны. Тогда все было для него новым, необычным, резко отличающимся от той жизни, которую он вел раньше. Война, точно лезвие гигантского топора, как бы разом отсекла прошлое от настоящего, но это настоящее не стало еще для Воронова его новым бытом. Ледяные ночи на снегу, райское тепло землянок, жесткие нары, вой и разрывы бомб и снарядов, «голосование» на раскисших от весенней или осенней грязи фронтовых дорогах, шелест типографской машины на которой печаталась дивизионная газета, законные фронтовые сто граммов – символ отдыха и возможности хотя бы несколько минут бездумно побыть рядом с товарищами, постоянная изнурительная погоня за сведениями, где и когда произойдет нечто важное, и самое главное – ярость, гнев, печаль при виде первых развалин и пепелищ – все это вошло в сознание, в душу Воронова несколько позже, чтобы на четыре долгих года стать его повседневной жизнью. Но сюда, в Берлин, в Потсдам, в Бабельсберг, Воронов ехал как бы со стороны. Настоящая, реальная, послевоенная жизнь оставалась позади, в Москве.

Теперь же все, что Воронов пережил за последнее время – разговоры с Лозовским и Карповым, не смутное предчувствие, а уже уверенность, что приближается событие, которому предстоит определить послевоенную жизнь планеты – все это, вместе взятое, породило в его душе новое чувство личной причастности к тому, что происходит вокруг него.

Воронов ехал сюда в обычную журналистскую командировку, которая отвлекла его от того главного, что остаюсь в Москве. Но теперь не только умом, но и сердцем он ощущал, что именно здесь произойдет нечто самое главное пусть он еще и не разобрался в нем до конца.

С точки зрения здравого смысла дело складывалось для Воронова весьма неудачно. На Конференцию его, конечно, не допустят. Поговорить с руководителями делегации ему не удастся. Даже повестка дня Конференции ему неизвестна.

Но в то же время – скорее подсознательно, чем осознанно – Воронов снова и снова ощущал, что стал каким-то образом лично причастен к предстоящему важнейшему событию современности. Может быть, ему даже суждено сыграть в этом событии некую роль, сделать важное и серьезное дело. Какова будет эта работа, в чем может заключаться это дело, Воронов не знал.

Ему сказали, что между Бабельсбергом и Москвой регулярно курсируют самолеты. Свою корреспонденцию он сдал в пункт фельдсвязи.

На другой день с утра Воронов снова поехал в отсеченный от Бабельсберга Потсдам. Карпов выполнил свое обещание. Воронов получил «эмку», правда основательно потрепанную. Целью его было не только обосноваться в квартире Германа Вольфа, по и осмотреть Потсдам.

Никто еще не знал, под каким названием – «Берлинская», «Потсдамская» или «Бабельсбергская» – войдет в историю предстоящая Конференция. Но, решив пока что поближе познакомиться с Потсдамом, Воронов уже видел первый абзац своей будущей статьи: «В Потсдаме, бывшей резиденции одного из столпов германского милитаризма, короля Фридриха, ныне закладывается мирная основа послевоенной Европы».

Он выехал из Бабельсберга рано утром в надежде увидеть хозяина квартиры на Шопенгауэрштрассе, но снова не застал его: «зануда» Грета сообщила, что муж уже ушел на завод.