А как нестерпимо воют во время налетов подопытные институтские собаки! Бедняги, они с «павловскими» фистулами: им и без того не сладко!

11 сентября 1941 года

Вишневский, Тарасенков, Браун успели еще принять участие в выпуске последнего номера газеты, когда в Таллин уже входил враг.

Прорыв Балтфлота из окружения был тяжел. Немецкие пикирующие бомбардировщики неотступно следовали за нашими кораблями: тут были военные транспорты, миноносцы, катеры, пароходы… Все это день и ночь шло под бомбежкой. Спасшихся людей бомбы настигали на втором, а иногда и на третьем корабле (Браун).

Как это хорошо, что. Всеволод Вишневский здесь!

13 сентября 1941 года

Вчера, около десяти вечера, нас в машине затерло колонной военных грузовиков у Ботанического сада.

Луна еще не взошла. Ночь была душная, черная, облачная. Машина пришла за нами, чтобы отвезти часть наших вещей в институт: мы ведь теперь наполовину там живем.

Пока мы собирались, наступила кромешная тьма. Грузовики в величайшем беспорядке загромоздили всю улицу. Стояли вдоль, вкось, поперек, на панели, на мостовой, нос к носу… Командир колонны куда-то исчез.

Наш шофер попытался было на секунду включить фары, но тотчас же чей-то бешеный голос закричал:

— Мне не антиресно видеть твой свет! А ну, гаси!

Шофер ответил робко:

— Мне и самому не антиресно, милый друг, да ведь ничего не видать.

А тут еще, как полагается, началась тревога. Застонали, завопили в этой тьме сирены. И сразу же в низких облаках зловещее гудение. А уйти некуда: сбоку и сзади напирают тяжелые грузовики, только треск идет. Наконец, впереди что-то задвигалось, зафыркало, грузовики тронулись. Прошли два-три метра. «Стой!» Прямо на нас, радиатором к радиатору, тоже легковая. Опять стали пятиться, задели кого-то. Но, в конце концов, пошли. Взяли влево по набережной Карповки. Шофер говорит: — Не вижу мостика через речку. Как бы не угодить в воду!

Этого еще недоставало…

Повернули наугад и все же попали на мост (в том месте, где Карповка впадает в Невку), только перила задели. Пошли по улице Льва Толстого, снова на миг зажгли огонь. Патруль: «Пропуск ВТ». Говорим: «Есть». У машины-то он действительно есть, да у меня ночного пропуска нет, а уже больше десяти часов. А теперь с этим строго.

Поехали дальше: не можем найти своих ворот. Снова зажгли огонь. А тут милиционер:

— Еще раз зажжете — стрелять буду! И ведь не шутит.

Ехали мы до дому около часу. Шофер был еле жив. Говорит;

— На мне вся рубаха взмокла от пота, До того тяжело было ехать.

Грозное что-то и тревожное было в этом ночном и беспорядочном скоплении машин в самом городе.

Сегодня плохая сводка: мы оставили Чернигов.

Артиллерийские снаряды нет-нет и ложатся на город. Вчера ночью три попало на Верейскую, возле Обводного канала. Это хуже, чем бомбежка. Никакого предупреждения, никакой тревоги. Сразу смерть или раны.

16 сентября 1941 года

Как-то странно сделалось на душе, когда свежий женский голос сказал кратко: «До конца войны телефон выключен…» Я попыталась что-то возразить, протестовать, но сама поняла, что бесполезно. Через несколько минут телефон звякнул и умолк… до конца войны.

И квартира сразу замерла, захолодела, насторожилась. Оторвалась от всего города. И так телефоны были выключены повсюду в один и тот же час. Остались только считанные: в учреждениях (особо важных), в больницах, в госпиталях.

17 сентября 1941 года

Пришла ко мне родственница Пушкина (ее бабушка — двоюродная сестра Александра Сергеевича). Сама она вылитая Ганнибал: черные вьющиеся волосы, арапские глаза, толстоватые губы, которые при улыбке складываются совсем необычно. Какая крепкая кровь!

Вера Каэтановна без места, не приспособлена. Ее учреждение эвакуировалось, а она почему-то осталась.

Дала ей полкило чечевицы, кусок черного хлеба и пятьдесят рублей денег. Дочь ее бежала из Пушкина. Сын, больной художник, не встает с постели.

Родственница Пушкина, бегущая из Пушкина от немцев… Все это не так легко придумать даже очень опытному романисту.

Окончательно переехали в институт на так называемое «казарменное положение».

Наша комната очень мала: письменный стол у окна, две железные кровати, этажерка, кресло и два стула, Для умывания приходится вносить табурет и таз.

По стенам — портреты великих врачей и среди них гравюра: «Английский врач Дженнер делает первую прививку оспы восьмилетнему Джемсу Фипсу с руки молочницы Сарры Нельме».

В комнате — круглая железная печка. Ее по утрам уже протапливает Евфросинья Ивановна. За окном — могучие тополя. Мы внушили себе, что они защитят нас от осколков. Да и сама комната хорошо расположена. В глубине буквы «П», между крыльями дома.

Особенно хороша эта комната вечером, когда мрак заливает весь город и всю территорию больницы. Идешь, и даже не верится, что где-то есть свет. Мрак, первозданный мрак стоит стеной. Ночи сейчас темные, луна ущербная. Умирающая, она появляется только на рассвете.

Идешь по двору, потом проходишь холодный каменный вестибюль главного здания. Горит синяя лампочка, дежурная сидит над книгой. Далеко бьет артиллерия. Небо полыхает на горизонте: там идет воздушный бой. Во двор только что привезли раненых. Вчера понесли одного на носилках, по лестнице, а за носилками кровь — со ступеньки на ступеньку. Поставили на минуту носилки, подняли — осталась лужа крови. Раненый — молодой парнишка, белый, как бумага, — прямо с фронта. Привезли — и сразу на операционный стол. Ампутировали ногу.

После этого двора с ранеными, после холодной лестницы и темного коридора я вхожу в нашу комнату, где светло и тихо. Окно непроницаемо укрыто. На письменном столе горит маленькая электрическая лампа, которую я привезла с собой из Москвы, и этот кружок света кажется мне прибежищем, тихим раем. Моя комната представляется мне защитой, очагом, опорой.

Конечно, все это иллюзорно. Но эта одна из тех иллюзий, которые помогают жить.

Вчера поздно вечером, еще во время налета, мы пришли в приемный покой, куда только что привезли пострадавших.

Молоденькая работница консервного завода ждала операции. Беременная на седьмом месяце, она сидела в металлическом кресле, в простыне. Лицо розовое от жара, удлиненные синие глаза полузакрыты, светлые, точно влажные, волосы лежат кольцами по плечам. Сборчатая больничная рубаха слегка раскрыта на груди.

Снаряд влетел к ним в цех (здание деревянное) и из двадцати человек убил восемнадцать. Осталась вот эта молоденькая и еще одна. Раненую положили на стол, она дрожала, ей дали наркоз. Осколок попал в ногу, около пятки, глубоко. На рентгене он был виден очень ясно.

Началась операция. Взрезали ногу и щипчиками стали вытягивать осколок; но сначала его искали еще иглами, а найдя, вытащили не сразу: трудно было ухватить. В промежутке между зенитными разрывами слышно было, как щипчики скребут по металлу.

Оперировала Оглоблина Зинаида Васильевна — одна из старейших здешних врачей.

Она и училась здесь еще в то время, когда Первый медицинский институт был Женским медицинским институтом; первым в России. Сейчас она неутомима. По неделям не уходит домой, по суткам не отходит от операционного стола.

Мы ушли до окончания операции. Но Борис Яковлевич, главный врач больницы, принес мне потом осколок, как я просила. Это маленький кусок металла, медный снаружи, стальной внутри.

Наша Петроградская сторона считается наиболее безопасной: сюда эвакуируют людей из других районов города. Привозят прямо на трамвае, с узлами, с колыбельками, ванночками, кастрюлями, цветами, книгами.

Средняя Рогатка, куда я ездила недавно на машине «Известий» почти до самого Пулкова, — теперь передовые позиции. Немцы там совсем рядом.