— Ненавижу! Ненавижу!
Юна молчала, обнимая себя за плечи. Сил скандалить не было. Озноб внутри нарастал. Глаза почему-то слезились, окружающее виделось смутно, будто сквозь пелену.
Потом была ослепительная вспышка и невыносимо-острая боль в левом глазу. Юна захлебнулась криком. Пришла в себя от того, что ее кто-то тряс за ворот.
— Чего орешь, ненормальная? — мачеха.
— А? Что случилось? — отец.
— Кого убивают? — извозчик.
Из глаз рекой текли слезы, но боль понемногу отступала.
— Все в порядке. Поехали дальше... — удалось выговорить.
Мачеха продолжила выкрикивать обвинения в Юнин адрес. Отец все спрашивал, что происходит, и отчего все кричат. Юна больше не проронила ни звука. Когда доехали, молча поднялась в свою маленькую комнату, заперлась на щеколду, уселась на кровать прямо в бальном платье, все еще сверкающем разноцветными огнями. Долго ли так сидела, минуты прошли или часы? Даже время умерло для нее.
Она не знала, что душевная боль может быть такой сильной. Когда мама умерла, было тяжко — но не настолько. Каждый вздох давался с трудом, сердце пыталось остановиться. Не смогла даже напиться воды. Любой предмет, которого касался ее взгляд, любое воспоминание вызывало тошноту. Что она раньше находила уютного в кровати, пыльной и душной? Что вкусного в воде, холодной и жесткой? Жизнь уродлива, отвратительна. Глаза норовили закрыться, Юна удерживала тяжелые веки, заставляла себя смотреть на мерзкую действительность. Чувствовала, что если уснет, потом вряд ли сможет заставить себя проснуться. Одно воспоминание приносило утешение, стало соломинкой утопающего — Лес. Но не те, дневные ее прогулки — журчащий холод ручьев, затаившееся под листом грибное семейство, прихорашивающиеся прямо в ладонях снегири — все это тоже утратило былую радость, и тоже вызывало отвращение. Только сны, те самые, Лесные, где Юна была травой, деревом, частью чего-то огромного и непостижимого — только в них она инстинктивно чувствовала свое спасение...
Мама дважды пыталась уйти в лес. Отец ее поймал, запер в комнате, и тогда она просто уснула. Никто не смог ее разбудить — ни отец, ни маленькая Юна, ни доктора и местная знахарка.
Разум еще был жив. Он изумлялся, насколко прав оказался василиск, он кричал, что надо спасаться... Но воля исчезла, душа умерла и разум стучался в двери, за которыми никого не было.
На рассвете Юна тихо выскользнула из дома.
***
— Госпожа Амвосий! Госпожа Амвосий!
Юна не собиралась останавливаться, но ее дернули за руку. Первое побуждение — вырваться, отбиваться, бежать. Она помнила, что маму поймали, не дали уйти в Лес — ее тоже могут! Потом решила, что выгоднее притвориться «нормальной», соврать на вопрос «Куда идешь?» Она даже заставила себя улыбнуться:
— Доброе утро.
— Госпожа Амвосий... Ботиночки... Вы обещали... — вдова Лапив, высокая, худая женщина, кутающаяся в какие-то не самые чистые тряпки, порванную шаль, тоже улыбнулась, заискивающе. Она давно выпрашивала у Юны ботинки для своего сына, надеялась, что это поможет ему бросить пить. Юна пообещала к Новому Году, но последний месяц выдался слишком тяжелым — обилие заказов, тревога о драконенке, дурные предчувствия — подарок, увы, до сих пор даже не был начат.
— Обязательно, сегодня позже, вечером.
— Когда? А можно сейчас? Я хотела ему, как раз в праздничный вечер, ботиночки вручить, чтобы одел, Новый Год — новая жизнь, вы же понимаете...
Юне, как и всякому измученному болью человеку, которого еще и пытаются донимать обязательствами, невыносимо хотелось завизжать, наброситься с кулаками даже, или броситься бежать прочь. С трудом от всего этого удержалась, гаркнула только:
— Сказано вам — вечером! До свидания!
— Вы обещали! Я вечерком хотела... Как в детстве, подарочек под елку...
— До свидания! — крикнула Юна, удирая.
Проклятый разум не хотел умолкнуть. «Только что ты не могла даже встать с кровати, а теперь разговариваешь, бежишь... Есть же силы, значит?»
«Я спасаюсь! Я бегу к спасению!»
«Но это спасение — твой проигрыш и выигрыш Леса» — издевалась логика.
"Ну и что?"
«Ты не больна. У тебя есть силы бежать. Тогда почему тебе плохо? Что мешает тебе жить прежней жизнью?»
«Незачем. Плохо. Больно. Ничего не люблю, ничего не нужно, все отвратительно, тошнит. Нет смысла даже подняться с кровати. Мне бо-оольно!»
Любовь была кровью и воздухом души, и Юна корчилась, задыхаясь. А воздух остался только там, под лесными кронами...
— Ненавижу этот мир... Ненавижу эту вдову Лапив!
«А что ты сделала, чтобы любить? Зерно любви нужно прорастить. Ты бежишь, чтобы избавиться от боли. Значит, хватит сил, чтобы посадить зерно и тоже избавиться от боли... Ты обещала себе сотни раз, ты клялась, что не сдашься! Так борись!»
Тьма его знает, что заставило Юну повернуть обратно. Инстинкты говорили, что спасение в Лесу, но было и другое знание, за Юнину жизнь крепко впечатавшееся в кровь, знание, ставшее не менее сильным, чем инстинкты.
Она вернулась в дом и заперлась в мастерской. Нашла размеры сына вдовы Лапив. Никогда в жизни она так не ненавидела свое ремесло башмачницы. Руки дрожали, Юна десятки раз втыкала иголки себе в пальцы. Испортила несколько свертков кожи, прежде чем удалось выкроить нужные лоскуты. Боль уже стала физической, раскалывалась голова, ныла шея, казалось, каждый нерв в теле дергался, как нарывающий зуб.
Юна упорно шила ботинок.
12
Все должно быть идеально. Ни одного неровного стежка. Кожа мягкая, теплая от Юниных рук, матово блестит в свете масляной лампы, пахнет воском.
— Юна, прекрати обнимать ботинок! Нила, посмотри, посмотри! Она его нюхает! — тычет пальцем Лира.
— Зачем ты приперлась за праздничный стол с ботинком? — возмущается мачеха.
Юна сжимается от их воплей, пережидая накатывающую волну дурноты. Она боится любого напряжения, как выздоравливающий от смертельной раны боится нечаянно задеть тонкий рубец. Запах ботинка успокаивает. Сестры и мачеха бегают, уставляя стол едой, скоро должны придти родственники — Нинелин брат с семейкой. Кошка Муля, белая с черным пятном на морде, ходит кругами вокруг елки, нюхает завернутые в бумагу подарки. Кажется, у нее тоже есть мечта — найти под елкой упакованного в подарок драконенка. Она скучает — кто бы знал, что кошки так любят драконов! Она согревала его, когда Юна уходила, вылизывала его жесткую чешую, жалобно чихала от дыма — поджечь кошку, Изумруд, к счастью, не пытался, только шторы, умный же, память крови!
Кошку гладить приятно, но ботинок на ощупь все-равно приятней.
Лира не может удержаться — проходя мимо елки, то и дело поправляет украшения — пряники, орехи, покрытые золотой краской шишки. Нюхает ветки, отколупывает смолу. Нинель ее бранит:
— Не трогай! Что творишь?! Платье все в смоле сейчас будет!
Нила уже совсем взрослая — ни шишки, ни смола ей не интересны. Она успела стащить один елочный пряник, когда думала, что никто не видит.
Блюд на столе прибывает. Нинель хочет показать родне весь блеск роскошной жизни. Она намерена потрясти их всех рассказом о губернаторском бале. Горечь разочарования все еще сильна, но никто об этом не узнает, и стерва-сноха будет грызть пальцы от злости. Пусть все увидят, как Нинель поднялась! С какими господами дружбу водит! Пусть содрогнется от зависти их маленькая улочка на окраине!
Пока мачеха ушла на кухню, Юна набрала ложку малинового варенья, посмотрела, как переливается на свету, меняя оттенок, густая алая масса с зеленоватыми точками семечек, слизнула языком. Ничего так. Можно даже сказать, что вкусно. Но ботинок все-равно лучше, даже на вкус.
Со стороны входа раздался стук.
— Юна, открой! Все-равно сидишь, за целый день и пальцем не шевельнула, хоть бы помогла! — буркнула Нила зло. Когда Юна начала работать наравне с отцом в мастерской, было условлено, что она освобождается от хлопот по домашнему хозяйству. В Ниле это вызывало зависть, в мачехе злость, и обе любили кричать «Ты ничего не делаешь, только жрешь!» Обыкновенно Юна подобного не терпела, но сейчас спорить боялась — чего доброго, опять от жизни тошнить начнет. Покорно поплелась открывать.