-- Очень приятно.

-- Уж не знаю, как вам сказать... Николаев не отвечал, сел к своему серебряному зеркалу и начал пробирать пробор.

-- Галстух! -- сказал он чуть слышно Андрюше. Андрюша достал целую кучу шейных платков и подал ему один. Николаев помотал головой. Андрюша подал другой -- опять то же.

-- Не знаю, право, как уж мне вам сказать...

-- Не хотите ли сигар? -- спросил он холодно, -- это трабукос.

-- Мне нужны деньги...

-- Что же галстух? Наконец Андрюша нашел тот галстух, который ему был нужен. Тогда он встал и сказал:

-- Андрюша, я хочу ходить... Держи сзади халат, чтоб он не свалился с плеч. Грудь слаба -- надо ходить... На что же вам деньги? Ваш дядюшка, вероятно, доставляет вам все необходимое.

-- Я не могу просить у дяди денег.

-- Верно на шашни! Напрасно, напрасно это! И почтенный дядюшка ваш недоволен вами.

Время шло; надо было спешить.

-- Вышлите Андрюшу, -- сказал я. Андрюша вышел.

-- Вы не скажете дяде?.. Прошу вас; если вы мне не поможете, я пропал. Николаев остановился передо мной и взглянул на потолок.

-- Накутили? -- спросил он. -- Я уже слышал, что вы все на мироносицкую площадку ходите. Напрасно, напрасно: там вас добру не научат.

-- Вот вы все наставления читаете... А надо помочь... Я уж вам все скажу... И я рассказал ему все, не убавляя и не прибавляя ни слова; объявил также, что намерен бежать.

-- Вот видите, -- заметил он, -- что значит разврат нравов!

-- Какой разврат! что это? Мы любили друг друга, как Paul et Virginie. Вот то-то и беда, если б вы меньше читали Кювье... Кювье, кажется, это написал?

-- Ну, вот вы притворяетесь, будто не знаете! Какой Кювье! Это Бернарден де-Сен-Пьерр.

-- Да. Вот если бы вы меньше читали этого Кювье, так не наделали бы столько беспокойства почтеннейшему вашему дядюшке.

-- Мне очень нужно думать о его беспокойстве! Гнусный деспот!

-- Будьте уклончивее, будьте уклончивее! Посмотрите на меня: я уклончив, и о нравственности моей никто дурно не скажет.

-- Полноте, Арсений Николаевич! Вы нарочно взяли на себя эту роль. Я бы вам сказал, как я об вас думаю...

-- Скажите; мне очень приятно (лицо его не изменилось ничуть).

-- Имя ваше негромко, а вы и в Петербурге и здесь живете с знатными людьми. Чтоб отличить себя от других, вы и взяли на себя роль уклончивого оригинала и все этакое... А так как у вас много энергии...

-- Да, энергии, это правда, у меня много. Вы правду сказали. Я встал.

-- Так вы не дадите мне денег?

-- Не могу, никак не могу входить в такое дело. Я не могу идти против вашего дядюшки, которого очень уважаю.

Я протянул ему руку; он, дружески улыбаясь, пожал ее и заботливо прибавил:

-- Петру Николаевичу передайте мое почтение и тетушке, пожалуйста. Заходите почаще...

-- Как же заходить! Я уеду, убегу от дяди непременно.

-- Напрасно! -- продолжал он вежливо, провожая меня в прихожую. -- Вы себя этим запутываете.

-- Только прошу вас, не говорите дяде.

-- Я никогда ничего не говорю. Только жаль, что этого Кювье так много читали. До свиданья... Заходите; мне очень приятно... Андрюша, сюртук мне тот, знаешь, и тильбюри!

Вот я опять на улице. Ничего не сладил и еще ухудшил свое положение. Кто его знает -- вздумает и скажет дяде... Боже мой! Боже! научи меня! надоумь меня, к кому обратиться! Где найти опору? Тетушка, милая тетушка Марья Николаевна, где ты? У тебя легко жить, и никто там меня не обидит. Когда бы она знала, что ее Володя так грустит, так измучен... А в Подлипках теперь уж скоро ужинать сядут; окна отворены, в саду все благоухает, свежеет, шелестит замирая и темнеет... Что ж Делать? Тут блеснула мысль обратиться к Юрьеву. Сегодня суббота: он, может быть, у всенощной, и мы поговорим свободно.

Юрьева я скоро нашел за колонной и, взяв его за локоть, прошептал: "Выйдем, ради Бога, поскорей! Со мной такие дела делаются, что это ужас; одна моя надежда на тебя". Он пошел за мной на церковный дворик и выслушал мой рассказ, смеясь и приговаривая изредка: "Каково! каково! Ну-ка! ну-ка!"

-- Что ж? деньги нужны? -- спросил он.

-- Да. Мне очень совестно...

-- Есть у меня пятнадцать рублей серебром да еще два двугривенных. Поезжай поэкономнее, так доедешь.

Он достал из бокового кармана старый голубой бисерный кошелек, которого вид меня глубоко тронул, и отсчитал деньги; оставил у себя рубль да на задаток ямщику еще взял рубль и сказал, что завтра к вечеру все будет готово. "Только смотри, не ударь в грязь лицом -- не раздумай!" -- прибавил он. На другой день я утром выпросил у дяди прощенья, и меня выпустили; а в сумерки я сунул из окна Юрьеву свой чемоданчик; Юрьев положил его на извощика и уехал. Вслед за ним и я вышел в шинели на заднее крыльцо. Ефим увидал меня на дворе и ласково спросил:

-- Куда вы это в такую теплынь в шинельке собрались?

-- Сыро вечером, -- отвечал я, почти бегом уходя к воротам, бросился на дрожки -- и за Юрьевым.

Юрьев обделал все: дешево нанял долгих до нашего губернского города, условился, чтобы первые 60 верст ехать проселком (я все боялся погони и розысков). Нашлись и попутчики: хохлатый немец-аптекарь на всю дорогу и старая мещанка с сыном до первого уездного города. Все было готово; я протянул руки к моему избавителю.

-- Прощай, прощай! Благодарю тебя, Андрюша! Я не забуду того... Я буду богат, и тогда приходи прямо ко мне за всем.

Юрьев прижал меня крепко, и слезы навернулись на его глазах.

-- А ведь больно с этакой дрянью расставаться! -- прошептал он. Ехали мы проселком долго, рысцой и шагом; на станциях мужичок кормил; мы с немцем раскрыли свои чемоданы, показывали друг другу жилеты, шарфы, фраки, рассказывали друг другу анекдоты, пили молоко -- я с чорным, а он с белым хлебом и сахаром, доказывали мещанке, что все христиане -- христиане; она слушала, поводила глазами, кивала головой или отвечала: "так-с"... А я гремел против нетерпимости!

Денег бы достало до Подлипок, если б я был благоразумен. Но вот выехали на большой тракт; народу стало попадаться больше; часто нас обгоняли лихие тройки; попалось и два-три большие экипажа. Выглядывая из своей колымаги, я мучился завистью и стыдом. Мне казалось, что проезжие смотрят с сожалением и презрением на меня. Оставалось еще 60 верст до нашего губернского города... Нет, это невозможно; нет сил...

Приезжаем на станцию к ночи.

-- Есть здесь вольные ямщики с тарантасами? Живо! Аптекарь уговаривал меня остаться; но с нами увязался, взамен старухи, из последнего города молодой лавочник; он взялся обработать все дело повыгоднее и поскорее, если я соглашусь довезти его. Дело слажено; но толстый хозяин приходит и спрашивает:

-- А вы, баринушка, с стариком своим до губернии расплатились? Так полагается... Эх, досада! останется всего два рубля, если отдать ему. Старик спит в другой избе, и мещанин выводит меня на крыльцо. Месяц светит; ночь свежа. Тарантас с лихой тройкой уж выехал из-под навеса.

-- Садитесь, -- шепчет мещанин. -- Старый чорт дрыхнет.

-- Не могу. Это вздор! -- отвечал я и пошел в другую избу. Я не знаю, какое дать имя моему чувству. Это была не простая ясная твердость: это была дрожащая, стыдливая, но непреклонная решимость. Я не знал, с чем я доеду до Подлипок, если отдам, но принес и отдал три рубля старику, которого ямщики давно уже разбудили.

Сели; ворота стали отворять; вдруг выскочил мужик наш и загородил дорогу.

-- Стой! стой! -- кричал он мещанину, -- мошенник, за тобой полтора рубля...

-- Пошел! -- кричал мещанин. Тарантас не трогался; собрались ямщики.

-- Хам ты! собака!.. -- говорил старик, -- вот барин честный, смотри.

-- Пошел! Врешь ты: я тебе все отдал...

-- Выходи вон! -- сказал я мещанину, -- ямщик, трогай... выходи... Мошенник вылез; мы тронулись, но едва только успели отъехать немного рысью от двора, как раздался топот и слова: "Стой! стой! Барин! барин!" Мещанин догнал нас, вскочил на подножку и закричал: "Пошел!" Опять топот и опять крик: "Стой! стой! Полтинник... Стой!.."