Все опять хохочут.

-- Ах, Ховря! Ах, Ховря!!

-- Неправда, ей-Богу, неправда... В это время Клаша с Ковалевой вошла в залу; я за ними; скоро и Даша с Модестом пришли туда же...

-- Как я не люблю, когда так пристают! -- сказала Клаша Ковалевой.

-- Вот сострадательная душа! -- воскликнула Ковалева, -- Ховря очень рада; она готова все перенести, чтобы только бывать здесь. Ты, Клаша, уж слишком чувствительна. А еще соперница!

Клаша вспыхнула.

-- Не знаю, кто больше соперница, вы или я!

-- Это почему же? Ковалева переменилась в лице.

-- Полноте, полноте! -- продолжала Клаша, -- все понятно, все видно... очень видно (я дернул ее за рукав).

Но у нее уже сделались те злые глаза, которых я не любил; она начала потирать и пожимать одну руку другой (у нее это верный признак сильного волнения) и продолжала:

-- Поверьте, я знаю и понимаю больше, чем вы думаете. Ковалева устремила на нее неподвижный, наглый взор, скаредно вытянула вперед свое поблекшее и правильнее лицо и, помогая себе движениями рук, отвечала быстрым полушепотом:

-- Что вы? что вы хотите этим сказать? Вы думаете испугать меня? Нет, вы меня не испугаете! Знаю, знаю я. Вы хотите уверить всех, что я влюблена в Николая Александрыча, что он за мной ухаживает. Так что же в этом? Здесь тайны нет никакой. Я вольна делать, что хочу. Один муж может судить меня...

-- Что вы раскричались! -- возразила Клаша улыбаясь, -- Вы сами все сказали теперь.

-- Полноте, mesdames, -- заметила Даша. -- Что за ссоры! Fi, comme c'est vulgaire!

-- Я уж не знаю, что там vulgaire, -- грубо продолжала Ковалева, -- а я не хочу, чтоб она говорила вздор. Ну, можно ли так глупо смешивать позволительное кокетство Бог знает с чем!

Она махнула рукой и ушла. Модест все время ходил по зале и был, казалось, очень рад; он то жался к стене как человек, который боится, то подмигивал мне, то притравливал шопотом, то молча закидывался назад, схватившись за бока, как помирающий со смеха. Даша, напротив того, была очень недовольна.

-- Все от зависти ты это, Клаша... -- сказала она.

-- Ах! пожалуйста, вы не мешайтесь! -- возразила Клаша, -- вы все за одно! Теряев и Николай Александрыч помогают друг другу.

-- Интригантка! дрянь этакая! С этим словом Даша ушла за Ковалевой... Меня занимала тогда эта распря; без всякой горечи смотрел я на них; но на другой день дело приняло серьезный оборот. V

Сплетня дошла до тетушки. Мы с Модестом упросили Клашу еще раз побожиться, что она не выдаст Катюшу, и она сдержала свое слово при всех объяснениях, так что ясно ничего не было высказано о ночной прогулке брата... Но объяснения следовали за объяснением... Сперва объяснялись en tete-a-tete брат в саду с Ковалевой; брат вернулся угрюмый, крутил усы и, встретив меня, спросил: "Где эта толстая сплетница?"

-- Кто?

-- Клавдия Семеновна.

-- Клаша у себя наверху, -- ответил я кротко, -- не ходи к ней, Николай, пожалуйста... не брани ее. Она, право, тебя любит. Я хотел взять его руку, но он отдернул ее и сказал:

-- Нельзя ли без тандресс? Я до них не охотник. Ты об ней, впрочем, не беспокойся, я не стану вступать в объяснения с этакой горничной девкой! Даша вызвала Ольгу Ивановну на балкон и шепталась с нею; обе шептались с тетушкой в спальне. Модест пропал куда-то; я сбирался тоже пошнырять где-нибудь по задам, в надежде встретить Катюшу у пруда или за людской и завести ее хоть на минуту во флигель. Вдруг слышу, меня ищут, зовут. Что такое?

-- Клавдия Семеновна просит вас к себе. Прихожу. Клаша с письмом в руке сидит у окна; глаза ее красны.

-- Прощай! -- говорит она мне, протягивая руку.

-- Что с тобой?

-- Вот письмо, -- продолжает Клаша, -- это к Марье Николавне... Читай... "Я вижу, что я в вашем доме лишняя. Здесь никто меня не любит, все пренебрегают мною; может быть я сама этому виной... мой неприятный характер. Я никого не виню и благодарю вас тысячу раз за все то, что вы для меня сделали... Вас, chere maman, я никогда не забуду; но позвольте мне ехать к сестре. Там мое настоящее место. Я буду там жить небогато, но что ж делать! Всякому своя судьба..." Тетушка согласилась, и все стихли.

Было ли мне жалко расставаться с Клашей? Сначала нет. Я любил еще ее по старой привычке; но она судила иногда убийственно, и будь она еще во сто раз свежее, добрее к котятам и щенкам, я все бы не простил ей многого. Еще недавно унизилась она в моих глазах похвалами Теряеву.

-- Он очень некрасив, но я понимаю, что в него можно влюбиться, -- сказала она, и ничем я не мог выбить из нее этого мнения.

-- Истаскан, бледен, худ, -- говорил я... Она отвечала, что румянец приличен только мальчишкам.

-- Дурно одевается: панталоны натянуты на штрипках и морщат кругом...

-- Женщины в такие тонкости вашего туалета не входят.

-- Мужиков бил кнутом...

-- Да разве больно? Это он шутя...

-- Развратен.

-- Все мужчины такие... И ты сам... сколько раз я тебя встречала с Катюшей! Ну можно ли любить ее после этого? Поди объясни ей разницу между моими сношениями с чуть расцветшей, полудикой подругой детства и какими-нибудь происками бледного атеиста!

VI За день или за два до отъезда Клаши все смягчилось, повеселело; за вечерним чаем, вернувшись с прогулки, все много смеялись и разговаривали. Я смотрел на самовар, на тени знакомой формы на стене, смотрел на выразительное лицо брата, на Олиньку и Клашу, и мне становилось вдруг так жалко, так обидно за Подлипки, что все их покидают... Клаша по-старинному взглянула на меня пристально и улыбнулась; я думал -- она поняла меня, и вздохнул. После чая Ольга Ивановна села за рояль, и начались танцы. Брат канканировал; он был моим визави, а дамой

моей была Клаша. Он, как ни в чем не бывало, брал ее за руки, за стан, кружился с ней, когда приходилось; мне казалось, что она была смущена. Когда кончились танцы, я вышел на балкон посмотреть на звездное небо и освежиться. Не успел я облокотиться на перила, как кто-то подошел и взял меня ласково и тихо обеими руками за голову. Я обернулся и увидал Клашу. Взгляд ее, обращенный к небу, казался выразительнее обыкновенного. Потом она прилегла к моему плечу; в первый раз позволила она себе такую сердечную ласку. Я обнял ее молча. В это минуту большой серебристый тополь, который стоит у нас в палисаднике перед балконом, зашевелился, зашумел вдруг как живой и смолк.

-- Прощай, прощай, Подлипки! -- сказала Клаша.

-- Не уезжай. Полно... Разве тебе моей любви не довольно?..

-- Твоя любовь -- не любовь, а дружба... Прощай, прощай, Подлипки!.. Модест вышел на балкон.

-- Уговори ее остаться, -- сказал я ему. Модест подошел медленно, нагнулся к Клаше, посмотрел ей в лицо и пожал ей руку.

-- Ты судишь так потому, что слишком молод, -- сказал он. -- Ехать надо во что бы то ни стало. Знаешь ли ты, что такое презрение к самому себе, к собственной слабости, Владимф?..

-- Э! все это вздор! романтизм! Надо быть просто веселым...

-- Легко сказать! Нет, душа, это не романтизм; узнаешь ты и сам когда-нибудь обо всем этом. Видишь, она молчит? Клавдия Семеновна! (Клаша закрылась платком). Видишь, она лучше твоего понимает жизнь. Плачьте, но помните, что Бог нам дал волю! -- прибавил он и ушел.

Низенькая светло-лиловая комната на антресолях опустела... Кровать Клаши была без тюфяка; кисейные занавески сняты с окон; темная шифоньерка с медными кольцами и полосами пуста; только несколько обрывков кисеи и холстинок, старые башмаки и разбитая мыльница напоминали о Клаше. На стене осталась большая картина в старинной деревянной рамке -- огромная бородатая голова Леонида Спартанского в каске, над которой чорным карандашом трудился когда-то брат, еще кадет.

Мы с Модестом только что проводили Клашу до первой станции. Мы ехали верхами около тарантаса; Клаша, спрятавшись в подушки, плакала. Старушка Аксинья провожала ее до города.