Он ненавидел и комнату, где производились пытки, и орудия пытки, и самих палачей. Ненавидел грубую силу Демпсея, его застывшие, как у дикого животного, глаза в минуты, когда он бил, бил без конца, словно это было единственное, что он умел делать, единственное, на что был способен его жалкий разум; не мог выносить это существо, больше напоминающее зверя, чем человека. Он ненавидел молодого Перейринью – садиста, который так же, как и сам Понтес несколько лет назад, наслаждался каждым криком, каждым выражением боли, каждым проявлением страдания; бил и с расширенными зрачками, кривя рот в улыбке, наблюдал действие своих ударов. Он ненавидел и всех остальных: и тех, которые по временам содрогались и отводили взгляд от своих жертв, и тех, кто проявлял полное равнодушие, кто привык ко всему. И он ненавидел Барроса, не мог вынести даже окурка сигары в его толстых губах. Он ненавидел его за неистовую брань, за бессилие вырвать признание из уст своих жертв, за его несмешные шутки и тупое самомнение и, наконец, за насилие над ним, Понтесом, за то, что инспектор давал ему порции кокаина лишь по окончании зловещего представления. Иногда он воображал себе Барроса голым и связанным по рукам и ногам, вроде этих злосчастных коммунистов; Перейринья гасит о его тело сигарету, Демпсей держит наготове щипцы, чтобы вырвать у него ногти. Да, он ненавидел всех: арестованных, полицейских, инспектора; ненавидел их ненавистью, возникшей из ужаса, поддерживавшего галлюцинации. Он был уверен, что для жертв все кончится с последним ударом дубинки или с последней пощечиной, в то время как для него, который всего-навсего выслушивал сердца и получал за это жалование, все будет продолжаться – и ночью, и завтра, и следующей ночью, и всегда, всегда.

Ах, эти глаза, полные ужаса! В них в одно и то же время – и страх, и мольба, и смятение, и ненависть! Понтес бросил на них лишь беглый взгляд и затем поспешно перевел его на инструменты для пыток, на Демпсея, закуривавшего сигарету и уже засучившего рукава. Но разве это могло ему помочь?

Глаза женщины продолжают на него смотреть, и он не в силах их не видеть, даже когда сам зажмуривается. Если бы он мог понюхать хоть щепотку кокаина, все бы заволоклось туманом, этот взгляд смешался бы с десятками других и перестал быть для него отчаянным взглядом матери, которая знает, что собираются подвергнуть пытке рожденного ею ребенка.

Из глубин его ослабевшей памяти всплывает, законченной и ясной, фраза его учителя, почтенного профессора Барбозы Лейте, седобородого, с размеренным голосом; фраза, которую он так любил повторять: «Назначение медицины – защищать человеческую жизнь; ее дело – борьба жизни против смерти; ее миссия – самая прекрасная и самая благородная из всех; врач – это жрец…» Доктор Понтес нервно привычным жестом подносит руку к носу. Зачем явился сюда, в тайную камеру полиции, этот старый идиот со своими благородными фразами, со своей моралью? Зачем он становится рядом с Жозефой, как бы для того, чтобы защитить ее и ребенка, которого приказал принести сюда Баррос? Зачем он протягивает руку, как он это делал при вскрытиях трупов, желая на что-то обратить внимание студентов, а теперь указывает Понтесу этим жестом на глаза женщины, полные ужаса? Он ждет, чтобы Понтес поставил диагноз, точно так же, как он это делал в больнице, когда Понтес был еще студентом… Какое отношение имеет старый профессор ко всему, что здесь творится? Понтес делает рукой движение, стараясь прогнать его из комнаты, но в ответ он слышит голос одного из полицейских:

– Вам что-нибудь нужно, доктор?

Ах, если бы у него было сейчас хоть немного кокаина! Все бы заволоклось туманом, превратилось в дурной сон, в тяжелый мучительный бред… Глаза Жозефы смешались бы с тысячами других глаз, профессор Барбоза Лейте перестал бы торжественно повторять свою декларацию. Какое, чорт возьми, он имеет отношение к тому, что здесь происходит? О, хотя бы немного кокаина, маленькую щепоточку, ее оказалось бы достаточно, чтобы превратить все – эту комнату, женщину, узников вдоль стен, полицейских, Демпсея, Барроса и профессора – в неясный туман… Совсем-совсем немножко, маленькую щепоточку для одного вдоха…

Из коридора доносится плач ребенка. Доктор Понтес снова содрогается от ужаса.

11

Плач ребенка, потревоженного во сне, – почти нормальный плач, достаточно дать ему опять заснуть – и слезы прекратятся. Услышав этот плач, Баррос улыбнулся и взглянул на арестованных. Они выстроены вдоль стены: руки и ноги связаны, тела обнажены; некоторых из них трудно узнать – так изуродовала их эта неделя непрестанных пыток.

По приказанию Барроса полицейские снимают с лиц учителя Валдемара Рибейро, железнодорожника Пауло, Маскареньяса и Рамиро противогазы, которые были на них надеты для того, чтобы затруднить дыхание. Учитель в плачевном состоянии. Его били всего один раз и две ночи заставляли стоять, не давая есть и пить. И тем не менее он выглядит постаревшим лет на десять: исхудалое тело распятого Христа, а в глазах – безумие. Когда его били (учитель привел в бешенство Барроса своими дерзкими ответами на допросе и восхвалениями Престеса), он так кричал, что у инспектора появилась надежда: может быть, хоть этот признается. Стоны и крики учителя заглушали громкие звуки радио; он часто лишался чувств. Не побои состарили его, углубили морщины на лице, сделали его совсем седым: он стал таким от зрелища пыток, которые у него на глазах применялись к остальным арестованным. Когда били Жозефу, учитель кричал до тех пор, пока не потерял сознание.

Но с железнодорожником было совсем по-другому: он казался немым. Ни слова, ни стона, ни звука… А между тем Демпсей нещадно бил его дубинкой. Баррос хотел получить от них – от учителя и от железнодорожника – сведения о Гонсало; Эйтор Магальяэнс сказал ему, что с великаном связал его учитель и, солгав из мести, добавил, что железнодорожнику все известно о легендарном коммунисте. Железнодорожник заявил:

– Ничего об этом не знаю, никогда не слыхал. А если бы и знал, все равно ничего не сказал бы.

Вперемежку с угрозами и побоями Баррос сулил им всем деньги, свободу, возвращение учителя на свою должность в школе, работу для железнодорожника. Учитель вспоминал фотографию Престеса на стене своей комнаты, вспоминал слова Гонсало: «Мы должны носить его у себя в сердце» – и стонами и воплями протестовал против пыток; он совершенно терял голову, когда Баррос принимался поносить Престеса. Что касается железнодорожника, то казалось, будто он создан из гранита: все переносил в молчании, которое больше чем раздражало Барроса, – оно возбуждало в нем ненависть, как и вся эта нетерпимая для него «коммунистическая гордыня».

Когда Баррос услышал плач ребенка, которого несли сюда по коридору, он улыбнулся. Маленький португалец закусил окровавленные губы, хотя у него во рту почти не осталось зубов. Его тело – сплошная рана. У него выщипаны все волоски пробивающихся усиков, ему загоняли под ногти иголки и кончили тем, что вырвали ногти щипцами. На его глазах истязали Зе-Педро, Карлоса, Маскареньяса, затем принялись за Жозефу. Тогда Рамиро зажмурил глаза, чтобы больше не видеть. Баррос дал ему пощечину.

– Открой глаза, щенок, а не то я тебе их выколю!..

Баррос увидел, как португалец напряг изо всех своих сил мускулы, пытаясь разорвать связывавшие его веревки, и предложил ему:

– Признайся, и я прикажу прекратить…

Рамиро закричал, обращаясь к Барросу, но главным образом к самому себе:

– Я коммунист, а коммунист никогда не предает!..

И он вновь, напрягая мускулы, пытается разорвать веревки, но только растравляет раны на руках. А Маскареньяс говорит:

– Если тронут ребенка, клянусь, когда-нибудь я убью тебя, мерзавец!

В одну из ночей после пыток Баррос посадил Маскареньяса в авто. Другая машина, наполненная полицейскими, сопровождала их. Они поехали за город. Маскареньяс, сидя рядом с инспектором, жадно вдыхал вольный воздух ночи. Баррос говорил о тысяче разных вещей: обо всем, что напоминало свободную жизнь, что способно было прельстить человека, полного сил и здоровья. Он говорил о доме, жене, детях Маскареньяса. О возможности счастливой жизни, которую он предоставит Маскареньясу, если тот признается. Больше не было бы скудной оплаты на фабрике, тяжелой работы, трудностей с питанием семьи, с квартирной платой. Вместо этого – большое жалованье, легкая работа в полиции, хорошая квартира, сытное питание, школа для малышей. Баррос показывал ему на Сан-Пауло, по которому они проезжали, – ярко освещенный, шумный, полный соблазнов и приманок. Маскареньяс не отвечал, словно его занимал лишь свежий ночной воздух, возможность вдыхать его полной грудью.