Тут капитан поднял лицо. Глаза его были влажны.

— Господин Ваня, — сказал он. — Вообразите, я должен искать у вас защиты. К дядюшке вашему, к прекрасному Артамону Михайловичу, идти я не могу, ибо он во мне видит героя, но меня бьют по щекам, господин Ваня.

— Как же это?

— За верность мою был я определен в гвардию, — с горечью продолжал капитан, — но господа гвардейские офицеры чинят мне всяческие подлости, и нигде в полках не могу найти я себе пристанища. Что же делать мне, господин Ваня?..

— За что они? — спросил наш герой, обуреваемый сложными чувствами. С одной стороны, ему, как человеку искреннему и полному всяческих благородств, было жаль капитана, который подвергался преследованиям самодовольных петербургских шалопаев, но с другой — цыганские глаза Аркадия Ивановича уже не возбуждали в нем прежнего расположения, да и смех его был холоден, и рыдания не безутешны… — За что же они?

— Ах, не знаю, господин Ваня, — вздохнул капитан. — Кто за что, по пустякам все, то будто поглядел не так, то словно должен что… Вот нынче, к примеру, в Павловских казармах, вы только вообразите, я уж о прежних случаях не говорю, нет, а вот нынче в Павловских казармах, свеженькое еще: собираются деньги по кругу, ну, знаете, для подарка дочери генерала к свадьбе. Спрашиваю: «Кому деньги сдавать?» Норовлю самым первым, чтобы не подумали чего: мол, армейский нищенка, черная кость… Нет уж, увольте, господа… «Какие деньги?» — удивляется Штуб, этот прапорчишка, проклятый немец, бисова сука. «Да на подарок генеральской дочери», — говорю я, а сам трясусь в лихорадке, господин Ваня. «Ах, на подарок? — говорит он. — А деньги-то ваши? Кровные? Не ворованные?»… Это опять, господин Ваня, презренный намек на ту историю, помните? Ну с казенными суммами… Я же не могу с ним стреляться, черт! Я же только определен! По высшему соизволению! Или лицом я не вышел?.. Ну хорошо. Тут к вечеру, вообразите, квартирмейстер этот, Чичагов, спрашивает меня с расположением: «Как вы, господин штабс-капитан, о полковнике вашем о бывшем думаете? Жалеете его?» — «Жалею, — говорю я. — Я любил его и люблю, и боль разрывает мою душу…» — «Вот как? — усмехается он. — Любите государственного преступника, и боль разрывает вам душу?..» Представляете? Ставит меня в такое положение перед десятью парами нахальных глаз! Он, подлая лиса, сам небось по Галерной маршировал, я знаю, и хватал и вязал тогда в декабре!.. Тут я, господин Ваня, натурально смешался, потому что не могу понять: с добром он или напротив… «То есть как это я его люблю?» — спрашиваю. Вижу улыбки на лицах. «Это я вас спрашиваю, — говорит он, — вы любите государственного преступника?» — «Нет, — говорю я, — не люблю». — «Как же это вы его не любите? То любили, а теперь не любите, — говорит он, усмехаясь. — Какой вы, однако, непостоянный…» И уходит прочь, и все они уходят с ним. Хоть бы один мне сочувствие выразил. В полночь еду в один дом. Хочу развеяться маленько. Еще карты по рукам не пошли, а уже слышу: «Вы передергиваете!..» Помилуйте, какое тут может быть передергивание, когда карты еще по рукам не пошли?.. Тут всей колодой мне по щеке… «Стреляться!» — кричу я, потому что сил моих уже больше терпеть не осталось. «С вами стреляться невозможно, — говорят они, — потому что вы на руку не чисты…» Вы разве меня не знаете, господин Ваня? Вы же меня вот как знаете… Я плакал перед генералом. «Ваше превосходительство, это же невыносимо!» — «Голубчик, — сказал он мне, — вы новенький, это со всеми так…» — «Ваше превосходительство, а может, неродовитость моя тому причина? Да, пусть я не знатен, разве я государю не честно служу?..» — «Что вы, господь с вами, — сказал он. — Какой предрассудок!» Вот вам и предрассудок.

— Вы же сами в гвардию мечтали, — сказал наш герой, вдруг пожалев капитана. — Нет, вам надобно стреляться, стреляться…

Тут он вспомнил собственную свою обиду, и лицо ротмистра Слепцова возникло перед ним.

— А у пистолета вашего курок свернут, — сказал он Аркадию Ивановичу.

— Да это не беда, — ответил капитан равнодушно, не удивляясь, — он и со свернутым курком стреляет, я знаю…

— Да неужто вы всем так не угодили? — спросил Авросимов. — Вот ведь и полковник ото всех терпит, и от врагов своих, и от друзей…

И тут перед Авросимовым промелькнуло одно давнее воспоминание, как летом в деревне благословенной наблюдал он совершенно нелепую картину, говорящую о многих неизведанных тайнах природы. Брали курицу, клали ее на спину, прижимая к полу, и проводили мелом вокруг несчастной птицы, а затем отпускали ее. Она вскакивала, дурочка такая, пуча глаза, ноги ее выписывали кренделя, будто она с ночи до утра гуляла в трактире у заставы. Так ковыляла она среди изображенного круга, а выйти из него не смела. Отчего такое? Кто же это шепнул ей, что она не смеет? Все вокруг надрывались смехом, глядючи на хмельную тварь, а кто-то вдруг возьми да и крикни:

— Да вы сами в кругу, черти лопоухие!

Может быть, и в кругу, милостивый государь, но ужель возможно сие понять тому, кто сам из круга не вырвался? Нет, невозможно. История жизни учит, что лишь немногим из нас удается вырваться за сию линию, проведенную вокруг, и лишь они-то и могут понять, что сие — просто линия, а не божье установление… Да, лишь немногие.

«Что же я спросить его позабыл, — подумал наш герой о полковнике с тоскою, — что же не спросил, как это он-то смог? Не боязно теперь расплачиваться? А не придется ли в круг тот вернуться?»

— Господин Ваня, — сказал капитан, — есть горилка. Разделите со мною компанию, будьте милостивы.

— А «Русскую Правду» нашли, — сказал наш герой, ожидая, что капитан закричит от радости, но Аркадий Иванович, напротив, проявил полное безучастие к сему и неохотно так выдавил из себя:

— А я знаю… Видите, как оно? А считали меня бесчестным человеком. А я с детства воспитан в правилах чести, хоть и не знатного рода…

И он принялся извлекать из кармана плоскую зеленую бутыль, в которой булькала жидкость, и тотчас, откуда ни возьмись, звякнул в руке его зеленый же стаканчик. Пробка отлетела, и полилось, полилось на славу.

В окно сильно постучали, но наш герой тому не удивился, не вздрогнул. Он поднялся во весь рост перед пьющим и плачущим капитаном. Громкий зов о помощи раздался в комнате. «Бегу, бегу! — крикнул Авросимов в душе. — Бегу!» Он будто и в самом деле побежал не то по снегу, не то по коридору, держа в руке злополучный пистолет со свернутым курком. Фигура в женском салопе метнулась через ров и, задыхаясь, упала в возок. Кони понесли. Авросимов на своих щеках ощущал неистовое жжение ночного ветра. На крепостной стене замелькали фонари, послышались выстрелы. Забил набат. «Поздно! — подумал наш герой со злорадством. — Поздно, господа!» И выстрелил в преследователей.

Съежившийся на стуле со стаканчиком в руке несчастный капитан ничего этого не видел и не воображал. Вино помаленьку делало свое дело, и скоро его осталось в зеленой бутыли на донышке. Допив остаток, капитан сказал:

— Ваше превосходительство… хоть я и не знатен, но честен. Хочу вам сделать презент… Эта маленькая сучка — сущий бес… Возьмите, ваше превосходительство…

Это было смешно и печально, как человек, теряя свой облик, помнит, какую струнку щипнуть, чтобы раздался главный звон.

А меж тем фигура в женском салопе продолжала скакать в возке по Петербургу, путая следы, пугая случайных путников…

Капитан уже храпел на кровати нашего героя. Ерофеич вздыхал в своей кухне. А к Авросимову сон не шел. Разгоряченный фантазиями, с трудом дождался он утра и помчался в дом к Амалии Петровне, бросив спящего капитана на произвол судьбы.

15

Человек провел Авросимова в гостиную, отправился доложить, а воротившись, сказал, что барыня просила обождать.

Теперь при свете утра наш герой мог наконец с большими подробностями оглядеть гостиную, ту самую, в которой он уже бывал по неизъяснимым прихотям судьбы, где, словно в древней амфоре, так странно перемешались первое восхищение и первая горечь, надежда и отчаяние; гостиную, где все носило следы ее обитательницы, такой возвышенной и такой земной и хрупкой, что не приведи господь.