Это было Ее первое революционное нововведение – «глоток любви».

Дескать, короткая, ни к чему не обязывающая связь не исключает сильных, искренних чувств. Любовь на год. На месяц. На неделю. На одну ночь. На несколько часов.

Теорию «глотка любви» усиленно продвигали в народ. Танцплощадки стали этакими «источниками любви», где каждый мог за вечер наглотаться по самое не хочу – будь только кусты вокруг погуще.

– Судя по вчерашнему, водки.

– А если б не перепил?

– Не знаю...

– Не нравлюсь?

– Почему? Просто...

– Или непросто.

Солнце било в несоразмерно широкое для небольшой комнаты окно; уродливая рама делила его на девять квадратов, делая похожим на тюремное. Левый нижний квадрат закрывался самодельной фанерной дверцей. За ней был наружный ящик для продуктов.

Кажется, ящики эти тоже запрещались. Но их все равно сколачивали. Общепит прививался медленнее, чем доктрина «глотка любви».

Как оказалось (не в это утро, позднее, куда позднее), Яна тоже замечала подобные закономерности общественного развития. Историей она увлекалась не зря.

«У нас общество хуже, чем классовое. У нас сословия. Даже – касты. Рабочие. Служащие. Интеллигенция. Техническая – как твой отец, и творческая. Военные. Ученые. Наконец – чиновники. Я это впервые поняла по «глотку любви». Это – хоть до упаду. Но если жениться или выходить замуж – только среди своих. У нас на курсе были дочери инженеров. Они перекрутили любовь со всеми заводскими. Но их никто потом не встречает на заводах – на них приходят запросы от каких-то бюро, они там исчезают и потом под ручку с инженериками гуляют в горсаду... »

Таких, как она, недовольных, было десятка полтора. Почему они выросли смутьянами – дети рабочих муравьев, в наибуквальнейшем смысле вскормленные государством?

Яна увлекалась историей. Ее подруга Фрида, на своем веку явно перебравшая любви, мечтала о семье, а большая кухня с дровяной плитой стала ее навязчивой идеей.

Несколько человек из их компании хотели бы путешествовать. Чтобы посмотреть мир – и только.

Но всем приходилось работать – по восемь часов семь дней подряд. На отпуск полагалась путевка в дом отдыха.

Из них всех только он один занимался тем, чем ему хотелось – штудировал классиков и современников, готовясь поступать на филфак. (Чем он занимается? Учится в интернате?)

Он был для них чем-то вроде знамени. Они мечтали стать такими же ненужными государству – чтобы от них не требовали благодарности в виде «добросовестного труда» или хуже того – «непрерывного стажа»...

... Госпожа Президент была и здесь, в купе спального вагона: черно-белая хорошо отретушированная фотография крепко привинчена к переборке. Еще один официальный ракурс: голова чуть наклонена, словно в приветственном кивке. И материнская улыбка на крупных губах. Ретушер не оставил ни одной естественной приметы человеческого возраста – он сообщил чертам некую безликую «зрелость». Каково это лицо вживе? Обвисшее, с колющим сквозь прищур взглядом? Или сухое, иссеченное морщинами, бесстрастное лицо курильщицы – ведь она с молодости не расстается с мундштуком. А значит, желтые зубы. Едва ли «Чайка Революции» и Первый Президент Народной Республики вставит себе фарфоровые.

Он прикрыл глаза. Матка даже в ненависти не отпускала его. На то и Матка. Муравьиная королева. Недаром люди всегда восхищались муравьями. Тайная мечта о существовании, которое лишено раздумий, но полно смысла. И если конечной целью людских усилий станет муравейник размером в земной шар...

Он понял, что литература, филология – временное убежище.

В интернате оставалось учиться последний год.

И ему в голову пришла одна мысль.

В участники акции «Письмо Президенту» его никогда не выдвигали: для этого требовалось учиться на «отлично» и быть «общественно активным» (как он ненавидел это слово!). За последние две недели каникул он замучил отца: они повторяли точные науки. Науки естественные и общественные пришлось «подтягивать» самому. Вернувшись в интернат, он немедленно вызвался вести работу с младшими воспитанниками и повел ее рьяно: через две недели воспитанники стали его побаиваться, а многие заискивали – он догадался: из-за того же «Письма президенту». В ноябре его вызвали на беседу по профориентации, на которой предложили посвятить себя учительству. Он обещал серьезно подумать.

Для упрочения репутации следовало бы еще и донести на кого-нибудь, однако случая все не представлялось. В итоге донос не понадобился: его выдвинул лично директор интерната. Надо думать, увлечение литературой сыграло свою роль; директор, правда, был «физик».

В интернате «письма» не читались. Их сразу забирал курьер. Вскрывали их в президентской канцелярии, отбирая лучшие из лучших, – а наилучшее выбирала сама Президент. И его отправителя приглашали в столицу.

Текст письма сложился у него в голове давно. Понятно, он выучил его наизусть. И повторял, глядя на портреты.

«Госпожа Президент!

Я сирота только наполовину. Моя родная мать умерла от туберкулеза. Кроме того, я родился на третий год Республики, а ваш ребенок, согласно официальной исторической версии, ровесник Революции. Так что я уж точно не Ваш сын, и изображать из себя такового наравне с прочими Вашими названными «детками» не намерен. По-моему, это смешно.

А если честно, я вообще не верю в то, что у Вас был ребенок и Вы его отдали в интернат. Матери особенно любят поздних детей; он бы родился, когда Вам было 35 лет, и Вы бы вряд ли смогли его отдать. Я думаю, история о Вашем ребенке, которого Вы доверили Республике, потому что ничего большего как мать сделать для него не смогли бы, – пропаганда. Вам нужно разрушить семейные узы, Вам нужно, чтобы люди любили Республику больше своих близких. С этой же целью вы пропагандируете и идею «глотка любви». С этой же целью строите интернаты и внушаете людям, что государство лучше позаботится о детях, чем они сами.

В чем заключается государственная забота? Мясо каждый день? Добровольно-принудительная профориентация? Воспитательные беседы, когда каждому говорят одно и то же?

Лично мне этого мало.

Не буду утверждать, что я был бы более счастлив со своим отцом: он занятой человек и вряд ли сумел бы уделять мне много времени. Но под опекой государства я счастлив не был, потому что все окружающие были ко мне равнодушны, все они всего лишь исполняли свою работу по восемь часов в день семь дней подряд, ведь в свое время их тоже к этому добровольно принудили. Это равнодушие хуже любой строгости, потому что строгость – это признак тревоги за человека, а равнодушие... Оно и есть равнодушие. Даже когда кого-то из нас склоняли к выбору той или иной профессии, это делалось только потому, что на том или ином заводе в перспективе не будет хватать технологов именно этого профиля.

Вы скажете, что я неблагодарный, потому что меня кормили, учили и так далее... Я не привык быть благодарным за то, чего не просил, и, например, моя покойная мать не требовала от меня благодарности за материнскую заботу.

Зачем я все это пишу, если знаю точно, что такое письмо до Вас не дойдет?

Я хочу высказать это, чтобы хоть кто-то прочитал.

Артур Скерин»

Он удивился, как мало вышло на бумаге. Прочие продолжали корпеть: «Если бы я был Вашим сыном... дочерью... »... Самые маленькие от усердия высунули языки. Он никогда не мог похвалиться подобным усердием. Он вложил письмо в конверт, заклеил и оставил на столе.

И очень отчетливо ощутил, что его – нет. Он сам себя изъял из этого мира, и поставил за его грань.

Через три дня за ним пришли на урок и даже не позволили забрать вещи.

На допросах спрашивали фактически одно: кто его надоумил? Кто подговаривал? Кто подстрекал? Кто наставлял?

На очных ставках сводили с учителем литературы, с директором, со всеми по очереди из его отряда, даже с Яной и ее друзьями, чьи адреса нашлись у него в записной книжке.

Он хотел быть героем во времена, когда живые герои уже не требовались.