— Кто здесь, Ширак, царица?
— Как ты узнал, дедушка?
— Я ждал тебя, царица. Ты пришла проститься?
Томирис, немного поколебавшись, твердо сказала:
— Да, мой Зал.
— Спасибо тебе, царица. Жаль, что я не смог сложить о тебе дастан, достойный и тебя, и твоей красоты...
— Красота увяла, Зал, а жизнь проходит...
— Что, трудно тебе, царица?
— Кажется, была на вершине... Но это только показалось. Это был мираж.
— Зогак?
— Один ты меня понимаешь, мудрый Зал. Прогнала я его, но никто не понимает, что он все еще страшен. Ходит, как одинокий волк, и точит свои зубы. Когда бросится?
— А твой муж?
— Скун? Одно название...
— Ну, а свекор-то должен был бы поумнеть за долгие годы изгнаний-скитаний...
— Нет, не набрался он ума-разума в своих изгнаниях-скитаниях, а лишился и последнего, если только у него вообще в голове что-нибудь было... Вцепился в добытый мной трон, как пес в мозговую кость, и ничего вокруг не видит. А трон-то шатается под ним — вожди тиграхаудов не любят Сакесфара и, появись Зогак... Я понимаю их: насильно навязанный царь мил не бывает. Я, грешным делом, подумала — а может быть, мне все-таки с Зогаком надо было сговориться, а?
— Нет, Зогак не Сакесфар, не сговорились бы.
— Да-да-да, не пошел бы он под меня... умен и самолюбив мой деверек... Я тоже никогда бы не смогла стать второй! Ты прав, Зал, с Зогаком мне не сговориться. Надо свекра поддерживать. Противно, а надо!
Зал натужно закашлялся, закатился, посинел от напряжения. Пот крупными каплями выступил на лбу. Томирис с тревогой наблюдала за больным.
— Не тревожься, царица, — едва отдышавшись, сказал Зал натужным голосом, — это ведь мой последний разговор с тобой, и мне хочется услышать и сказать как можно больше...
— У меня такое впечатление, что ты видишь меня, Зал, — с удивлением сказала Томирис.
— Я сердцем чувствую тебя, царица. Разве есть хотя бы один массагет, который хотя бы немножко не был влюблен в свою прекрасную царицу...
Томирис с облегчением рассмеялась.
— Не знаю, мой Зал. Когда я вижу волчьи глаза моих вождей, то в них можно увидеть все, что угодно, — только не любовь! Вот ведь больше половины Совета вождей обновилось — одни вожди сами померли, другим — я помогла... Избирали-то смелых, благородных, справедливых... старались, чтобы не богатых избирали... поскромнее... А стали вождями — и куда все девалось? Спеси больше, чем у прежних! А некоторые еще хуже прежних — злобные, жадные. Почему, Зал, почему же?
— Старые-то вожди во втором и даже в третьем поколении вождями стали. Успели нахапать, да и к власти привыкли. Сытые. Выбирали уж, что повкуснее, а не все, что попало. А новые-то, подобно твоему Сакесфару — дорвались! И все им в диковинку — и власть, и богатство. Изголодались, вот и уминают все подряд, а все мало! Нет страшнее силы, чтобы погубить человека, чем власть и богатство. Особенно власть! Не устояли твои избранники, царица.
— Неудачница я. Вот ты сложил великую песнь о Рустаме и обессмертил имя его, и будет он жить в веках... А я? Мечтала собрать воедино сакский народ... не смогла... жизнь течет, как песок сквозь пальцы, — ничего не успела. Старею, вот и дочку не смогу вырастить — мала еще... Что после меня останется?
— Останутся твои великие деяния, высокая царица. Ты обиделась, что я воспел Рустама и не воспел тебя. Не перебивай я знаю, что говорю! Я горжусь своей песней о Рустаме, что ж тут скрывать.
— Я поняла, Зал. Ни одному смертному не под силу дважды в одной жизни создавать подобные творения. Я не в обиде, Зал.
— Ты не поняла меня, царица. Я не ставлю Рустама выше тебя и не предпочел его тебе. Великая материнская любовь женщины, родившей на свет моего приемыша Ширака, в моих глазах выше всех героических свершений Рустама. Но подобного богатыря еще не видел мир, и поэтому Рустам достоин моей песни, хотя я обессмертил не самого Рустама, а лишь его имя. Пусть моя похвальба будет мне не в укор, но я сложил такую песню о Рустаме, что ее будут петь и перепевать еще очень долго. Моя песнь вдохновит певцов на новые сказания и постепенно подлинный Рустам превратится в легенду, сказку — останется лишь его имя. А вот твои деяния переживут века, и Томирис — великая женщина и царица, вставшая на защиту своей отчизны и победившая могучего врага Куруша, останется в памяти народной навсегда. На смертном одре не лгут. Я певец своего своего народа, но теперь мне очень стыдно признаться, что мой язык оказался бессильным воспеть достойно тебя! Я пытался... но из уст, вместо чеканных и звенящих слов, слышался только жалкий лепет, и я с ужасом понял, что твои деяния выше моего искусства песнотворца. Я пытался, Томирис, и не смог. Прости меня.
В конце этой страстной исповеди старого певца Томирис гордо выпрямилась, на глазах у нее сверкали слезы радости.
— Сегодня, страшно сказать, когда уходишь ты и уносишь частицу моей души вместе с собой, боги удостоили меня высшей радости — услышать из твоих уст великую оценку моим деяниям, мой Зал. А твоими устами говорит народ. Спасибо тебе!
— Одна мысль мучает меня все это время, царица. Почему ты не двинула свое вдохновленное великой победой войско на Персию?
— Это было моей первой мыслю после победы, Зал. Но, остыв и зрело размыслив, я поняла гибельность этого решения для массагетов. Завоевать страну сидя верхом на коне можно, а вот править ею сидя верхом на коне — невозможно. Где саки Ишпакая, Партатута и Мадия? Тьма народов полдневных стран поглотили их. Та же участь ожидала бы и моих массагетов. Нет, нам чужих стран не надо, но свою ковыльную степь с голубым куполом неба мы ни кому не отдадим. Но разве ты этого не знал? Не верю! Я ведь часто советовалась с тобой и даже спорила... мысленно.
— Я тоже, царица.
— Осуждал?
— Не без этого.
— Как же я теперь...
— Да-а-а, трудно тебе, высокая царица, трудно.
— Ох как трудно, мой Зал.
— Прощай, Томирис, прощай, дочь неба.
— До свидания, мой Зал, до свидания. Я думаю, что скоро мы вновь встретимся с тобой в царстве теней, в мире предков.
— Я поручаю тебе моего приемыша Ширака, царица. Не забудь.
— Хорошо, хорошо, — рассеянно ответила Томирис, вся поглощенная своими мыслями.
Томирис нагнулась, поцеловала в лоб мудрого Зала и, не оглядываясь, пошла к выходу.
Паризад, присутствующая при свидании царицы с певцом, не проронила за все время ни слова, но была само внимание и подмечала все.
Ширак очнулся от своей неспокойной дремоты. Его поразила внезапная тишина. Сначала он не понял, что его так встревожило, и вдруг осенило — затих Зал, не слышно его хриплого дыхания. Ширак с ужасом глянул на старого певца и увидел, что тот лежит скрестив руки на груди и вперив свой незрячий взор в невидимый свод юрты. Ширак вскрикнул. Зал вяло сказал:
— Я еще жив, мой мальчик. Мой бедный, бедный луч-зрачок. Ты слишком чист и слаб для этого жестокого мира, и в том моя вина. Моя слепая любовь оберегала тебя от всех житейских невзгод. Ты вырос на моих песнях — я пел, а ты внимал и верил, что мир населен только сильными чувствами и благородными в помыслах людьми. Как жаль, что ты не сумел перенять благородное искусство песнотворца — выразителя дум и чаяний своего народа. Когда я своим словом заставляю людей смеяться и плакать, любить или ненавидеть, радоваться или печалиться, я чувствую себя всемогущим! Я топтал золото и презирал богатство, и у меня ничего нет: ни золота, ни скота, чтобы оставить тебе. Голым я пришел в этот мир, голым и ухожу из него. Но я был счастлив, ибо был любим своим народом. Любовь народа — это самое большое богатство, которое может иметь человек. Я от всей души желаю тебе такого же счастья, какое выпало мне, и это мое завещание. А теперь прощай, Ширак, прощай, мой мальчик... я чувствую, что... ухо-о-ожжжжууу...
Ширак с напряжением слушал деда, глаза его расширялись от ужаса. Он понимал, что происходит самое страшное, — дед уходит от него и навсегда. И вот губы Зала перестали шевелиться. Ширак застыл в ожидании чего-то, какого-то чуда, а затем начал с отчаянием теребить иссохшее тело старика, пронзительно крича сквозь рыдания: