— Это Оскар Палчек, — сказал ему Эдвард.

— Который Нарбондо? — удивленно спросил Ашблесс.

— Есть только один Нарбондо, иногда упоминающийся в научных кругах, — объяснил Эдвард, снимая с полки нужный том «Жабродышащих». Он открыл книгу на странице, описывающей водяного человека из Саргассова моря, — с рисунка на них взглянула амфибия, карикатура на мертвого Оскара Палчека, кстати, тоже несколько смахивающего на человека-жабу в брюках.

Некоторое время все молчали. Эдвард положил фото рядом с рисунком. Сходство было потрясающим.

— Это книги Нарбондо? — поинтересовался Ашблесс.

— Именно так, — отозвался Эдвард.

Ашблесс подошел к полкам, вытащил первый том записок и открыл его на странице, где был помещен портрет доктора Нарбондо — гравюра на дереве.

— Он был законченным сукиным сыном, — сказал поэт. — Безумцем, снедаемым манией величия. Родился и вырос в Виндермеере. Занимался какими-то гадкими опытами с овцами. Ненавидел все и вся. Одно время грозился отомстить ученым Академии, отравив все океаны и уничтожив население Земли.

— Он твой родственник? — шутливо поинтересовался Уильям.

— Он состоял в отдаленном родстве с Вордсвортами. Но об этом почти никто не знал. Нарбондо не выносил друзей Вордсвортов. Считал их обреченными и недоразвитыми. Сам он был исследователем. Искателем приключений. В течение нескольких лет пропадал на Борнео, экспериментируя там с орангутангами. По его словам, он сумел найти рецепт некой сыворотки, которая позволяла ему выводить породы новых, удивительных животных — помесей гиппопотамов и змей, рыб и птиц. В конце концов ему запретили въезд в Англию, обвинив в вивисекции. Нарбондо стал прообразом уэллсовского доктора Моро. По слухам, после этого он появился в Китае, где искал сказочный эликсир долголетия и каких-то необыкновенных рыб, но с тех пор прошло уже больше ста лет. — Ашблесс внезапно умолк, как будто испугался, что увлекся и сказал больше, чем следовало.

На протяжении всего рассказа Ашблесса Уильям всей душой ненавидел поэта — словно тот оказался посвященным в знания для избранных. Сообщив пару пикантных новостей, поэт успокоился и замолчал, предоставив этому молчанию — полному намеков и удивительных недоговоренностей — возможность еще больше укрепить его репутацию.

Ашблесс щурился на гравюру Нарбондо, а Уильям незаметно рассматривал поэта, стараясь угадать его возраст. Это оказалось трудно, практически невозможно. При неярком свете Ашблессу можно было дать семьдесят. Тем не менее его густые, длинные и совершенно седые волосы говорили о хорошем самочувствии и имели вполне здоровый вид. Однако при свете солнца, когда тень и недостатки освещения уже не могли скрыть всех впадин и морщин на лице поэта, он выглядел значительно старше, на диво старше. Может быть, на все девяносто. Далеко за девяносто, говоря точнее. Уильям вспомнил Теннисона, который, по воспоминаниям современников, чтобы доказать свою силу, носил на спине лошадей. Не забывая при этом о печати на своем челе, о предначертании быть поэтом. Примерно то же сквозило и в Ашблессе, и это ужасно раздражало Уильяма. Поэты всегда оказывались близкими родственниками известным личностям, вечно расхаживали с важным видом, поглощенные своей значимостью, с неизменными претензиями на серьезность и самоуглубленность.

Кроме всего этого, в Ашблессе было что-то еще, что Уильяму пока не удавалось разглядеть. Он решил попробовать заманить поэта в ловушку, просто ради забавы.

— Я знаком с некоторыми произведениями твоего предка, — объявил Уильям, отлично понимая, что намек на присвоение и фальшивость имени заденет поэта.

Ашблесс ничего не ответил.

— Это очень хорошие стихи, — продолжал Уильям, довольный своей находчивостью. — Нетрудно заметить их влияние на твой стиль. Они чисты, как звон колокольчика, вот что я хочу сказать. Ты очень изящно сумел использовать его темы.

— Я ощущаю его духовное влияние, — пробормотал Ашблесс, делая вид, что «Жабродышащие» Нарбондо занимают его гораздо больше, чем обсуждение вопросов поэзии.

Уильям степенно кивнул, как будто отлично понимал, что Ашблесс имеет в виду.

— Это как запись стихов в сомнамбулическом состоянии? — спросил он. — Автоматическое письмо? Что-то вроде этого? Тогда нечего удивляться, откуда у тебя такое живое понимание эпохи поэтов-романтиков.

— Я не верю в сочинение стихов в трансе. Мои знания об эпохе романтизма основаны на скрупулезном изучении материала. Кстати, вы знаете, что Пичи наследственно владели поместьем в Виндермеере?

«Дерет нос и виляет», — подумал Уильям.

— Понятия не имел, — отозвался он. — Мне казалось, что отец Пича купил это поместье после войны, когда началась свистопляска с деньгами. Какой-то древний род оказался не в состоянии платить налоги, ну и так далее.

— А на самом деле, — ответил Ашблесс, притворяясь до крайности удивленным, — Пичи живут в Виндермеере около десяти веков, а то и дольше. Если память мне не изменяет, дед Пича и Игнасио Нарбондо были знакомы. Доктор питал к Пичу научный интерес — понимаете, о чем я?

— Конечно, конечно. — Уильям отложил трубку и поднялся. — Твои познания на редкость обширны.

— Но не настолько, насколько хотелось бы, — таинственно ответил Ашблесс, убирая снимок во внутренний карман.

Уильям повернулся к шурину, который полностью ушел в очередное перечитывание отчета о находке в Саргассовом море.

— Кстати, о Пиче, Эдвард, — ты собирался сегодня утром поговорить с Вильмой?

Эдвард испуганно вскинул голову. Ашблесс взял из его рук книгу и рассеянно принялся листать.

— Я разговаривал с ней — рано утром, — ответил Эдвард. — Она ехала к себе в пекарню, а мы с Расселом как раз собирались в Гавиоту. Я с ней обо всем поговорил. Предупредил насчет Фростикоса. Она сказала, что с Гилом случился какой-то припадок — что-то с дыхательными путями, так, кажется. Плюс обезвоживание и переутомление. С Бэзилом в свое время тоже это случалось. Дело в том, что двадцать лет назад Фростикос лечил Бэзила, поэтому Вильма ему и позвонила. Фростикос ей совершенно не нравится, но он мигом во всем разобрался. На голову бедной женщины валятся все новые и новые неприятности.

Уильям наблюдал за поэтом: притворяясь, будто увлечен книгой, Ашблесс на самом деле краем глаза следил за Эдвардом.

— Вильма сказала, что с Фростикосом она познакомилась еще до Арктики, когда Пич и Пиньон дружили. С ее слов у меня сложилось впечатление, что Пиньон и Фростикос довольно давние и близкие друзья. Это Вильму особенно настораживает. Она терпеть не может Пиньона, который Гилу проходу не дает и заставляет помогать в каких-то безумных планах по созданию подземной машины — понимаете, о чем речь? Она опасается, что Гил подпадет под его влияние. Как бы там ни было, она сегодня с утра позвонила Фростикосу и сообщила, что в его услугах больше не нуждается. Попросила его прислать счет, сказала, что Гил поправился. Вот такие новости.

Многократное упоминание Фростикоса умерило энтузиазм Уильяма. Он принялся мрачно размышлять о предполагаемых связях Фростикос-Пиньон и мертвом Оскаре Палчеке, о тайне доктора Нарбондо и улыбающемся Ямото, о пока еще неясной, но неминуемой грозе, собирающейся над их головами. Эдвард говорил что-то еще, но Уильям уже не слушал — он смотрел на пыльную, порванную, старую-престарую карту приливов, прикрепленную к стене кнопками и украшенную под графиком месячных приливов смешным маленьким осьминогом, подмигивающим Уильяму из-под козырька лихой капитанской фуражки, на околыше которой вычурными буквами было написано: «Рыбачья хижина Ленца».

Бросив «Невесту Фу Манчу» на кофейный столик, Джим резко поднялся и торопливо пошел к парадной двери. Почему эта мысль не приходила ему в голову раньше, он понять не мог. До этого момента он не видел здесь ничего необычного. Но теперь… На первый взгляд смерть Оскара Палчека была своеобразным несчастным случаем — не более. Но где-то внизу, под поверхностью, во тьме подводных пещер, таилось и скрывалось до времени еле заметное объяснение, на свету засиявшее как кристалл, простое и очевидное, как ни ужасно.