Эта личная неудача огорчила Гитлера больше, чем провал путча. Путч можно было повторить. А вот удастся ли в конце концов получить документы? В этом он не был уверен.

Отсюда и происходило то отвратительное настроение, в котором фюрер пребывал в конце июля 1934 года, столь отвратительное, что даже Геринг вздохнул с облегчением, когда Гаусс привёз ему личную благодарность Гинденбурга — как бы верительную грамоту рейхсвера на представительство генеральских интересов в окружении богемского ефрейтора.

31

Подобрав последнюю крошку того, что в тюрьме называлось хлебом, мышь несколько секунд сидела, уставившись на узника неподвижными чёрными бусинками глаз. Словно ожидала: не будет ли на этот раз прибавки?

Тельман чуть слышно, так, чтобы это не долетело до ушей надзирателя, свистнул. Мышь повела мордочкой и уселась на задние лапки. Тельман хорошо знал, что теперь она будет охорашиваться, мыть мордочку…

Лишённый свиданий, временами оставляемый без прогулок, посаженный на самое скудное питание, со здоровьем, подорванным голодом, холодом и темнотою до того, что иногда у него нехватало сил шевельнуть рукою, Тельман все же жил. Он жил и не сдавался. Он отказался от голодовки с того момента, как его перевели из тюремной больницы в обыкновенную камеру, на обычный голодный паек, предназначенный всем коммунистам.

Ему нужно было много сил. Он хотел сохранить их во что бы то ни стало для предстоящей борьбы. Он знал: борьба только начиналась, хотя каждый день, проведённый в заточении, мог показаться месяцем, каждый час допроса и пытки — годом. Тельман знал, что на данном этапе борьба будет трудной: с одной стороны — весь полицейский аппарат нацизма, с другой — он, узник, скованный по рукам и ногам, запертый в каменном мешке тюрьмы. Да, эта борьба могла показаться неравной, если бы он не чувствовал за собой силу тех миллионов, частицею которых был, силу немецкого народа, трудового народа всех стран, всех национальностей, чьим сыном он был, — он, Тельман, рабочий-гамбуржец! Все, все, кто знает, что такое труд, — его братья; все, все, кто знает, что такое лишения, — его друзья; все, кому дорога свобода, кто борется за неё, — его единомышленники, его боевые товарищи! Он чувствовал, верил, знал: за ним величайшая из партий, когда-либо рождённых великим освободительным движением.

Так мог ли он чувствовать себя слабым?! Даже здесь, в этой бетонной норе, даже с руками, изъеденными сталью оков?!

Как только силы позволили ему, Тельман встал на ноги. С каждым днём увеличивая время, он стал ходить по камере — три шага туда, три обратно, три туда, три обратно. Ходил, ходил, ходил, чтобы не дать ослабнуть мышцам, не дать распуститься телу, лишённому воздуха и света, здоровой пищи и прогулок. Ха, они думали, что запереть его сюда — значит сломить если не духовные силы, то уж физические во всяком случае! Нет, они ошиблись! Ошиблись, скоты! Он, Тэдди Тельман, рабочий Гамбурга! Он знает, в какую сторону нужно смотреть, чтобы видеть восход солнца. Он знает, какой источник силы и надежд находится там, на востоке Европы. Одной мысли об этом было достаточно для того, чтобы в его взгляде появился упрямый блеск.

Железное здоровье и несгибаемая воля позволили Тельману пройти сквозь испытания, которые свели в могилу многих. И, как бы ни ослабевало временами его тело, ум оставался ясным и работал неустанно. Даже невозможность делать записи не лишала его способности запечатлевать в памяти мысли по сложнейшим вопросам. Он изобрёл мнемонический приём, позволявший ему с большой точностью воспроизводить то, что было продумано и мысленно «записано» несколько дней и даже недель назад. Сформулированную и отточенную мысль он слово за словам записывал воображаемым пером на стене, стараясь в едва различимых трещинах и извилинах бетона отыскать сходство с начальной буквой каждого слова; так, строка за строкою, возникал на стене призыв, направленный против попыток фашистов обмануть немецкий народ перед выборами и заставить его голосовать за Гитлера. Он знал, что та связь с миром, которая у него ещё есть, недостаточна, чтобы передать товарищам на волю эту статью. Хорошо, если удастся сообщить хотя бы две-три руководящие мысли. Но вместе с тем он знал и другое: общественное мнение мира, борьба антифашистов Европы, Америки и Азии уже заставили гитлеровцев выпустить на свободу Димитрова. Значит, сила антифашистского фронта огромна, и она растёт, крепнет! Может быть, и ему удастся вырваться из этих стен!..

Вырваться из тюрьмы! Надежда на это была так несокрушима, несмотря на кажущуюся безнадёжность положения, что Тельман сравнивал её иногда с единственной яркой звёздочкой, горевшей на чёрном небосводе, простиравшемся над Германией. Оставаясь подчас едва различимой, эта звёздочка все же освещала для него первобытную темноту, в которую фашизм низверг его несчастную родину.

Свобода, жизнь, борьба! Нужно было жить ради борьбы, бороться ради победы. В этом каменном мешке, даже в часы упадка физических сил, он не переставал думать о том, что ещё оставалось сделать для трудового народа, и о том, какую пользу он ещё может принести отсюда, из стен тюрьмы, в борьбе за свободу Германии; о том, как помочь партийным товарищам, поддержать в них силы для борьбы, вселить в их души веру в успех, в неизбежность конечной победы над фашизмом.

В самые трудные минуты где-то далеко-далеко в тёмной вышине загоралась эта чудесная звёздочка…

И, как в прекрасной сказке, написанной рукою сурового, но правдивого автора — истории, почти на каждый призыв Тельмана проходил сквозь бетонные стены тюрьмы и цензуру гестаповцев неуклонный ответ: «Мы слышим, Тэдди, мы стоим на посту!» Подчас это казалось почти невероятным, но это было так: партия не теряла связи с Тельманом. Иногда известия с воли сильно запаздывали, но, так или иначе, он узнавал почти все главное, что случалось в стране и даже далеко за её пределами — в отечестве трудящихся, в СССР.

Иногда случались провалы в цепочке тюремной «почты». Проходили дни без связи с миром. Тогда Тельман отдавался воспоминаниям. Легко и складно текли они в мозгу под неустанный ритм собственных шагов. Едва уловимый шорох войлочных кот подталкивал мысли, как удары маятника больших часов. Мысли бежали назад, в пережитое. Тельман уносился воспоминаниями в далёкую прекрасную Москву. Он бродил по её гигантским стройкам; склонялся к стремительно вращающимся станкам ударников; шутил с ткачихами «Трехгорки»; проводил ночи в спорах с товарищами из Франции и Китая, Испании и Японии, Италии и Канады, с товарищами по партии, стекавшимися со всех концов необъятного мира, чтобы своими глазами видеть, как рождается общество, о котором мечтали поколения борцов за социализм. Тельман представлял себе зал, где собрались участники последнего пленума Исполкома Коминтерна, на котором ему довелось присутствовать. Он мысленно останавливал взор на лицах товарищей, слышал их голоса, вспоминал доклады одних, страстные реплики других. Вот он видит: поднимается председатель и прерывает стоящего на трибуне Клемента Готвальда. Слово предоставляется для внеочередного сообщения товарищу Пику. Тельман снова слышит голос Пика: «Из Берлина по телефону сообщают: рейхстаг оцеплен полицейскими отрядами. Подступы к центру города наводнены сотнями полицейских. Занято чуть ли не все здание. Клару Цеткин вводят в зал двое товарищей. Товарищ Клара открывает заседание большой речью…»