Цихауэр подбежал к мольберту и сорвал простыню. Несколько мгновений Винер стоял в оцепенении, потом поднял руку, и его трость с треском вонзилась в натянутый на подрамнике холст.

Винер выбежал из мансарды, пронёсся по коридору и, не помня себя, бросился в автомобиль.

Кто-то осторожно постучал в дверь чердака. Это был сын хозяйки. Цихауэра звали в табачную лавку, к телефону.

Художник набросил пальто на пижаму и сошёл вниз.

Хозяйка давно не видела своего жильца таким оживлённым. А ещё уверяет, будто у него лихорадка! Может быть, заказчик дал ему аванс?

— Алло, Аста? — кричал в трубку Цихауэр. — Да, да! Твой родитель был… Гром и молнии? Зато ты не можешь себе представить, что за натура! Да, да, совершенно бесплатно… Отлично, я буду готов через четверть часа… Как всегда, на углу около часовщика…

Он уплатил десять пфеннигов за вызов и даже дал ещё пять пфеннигов мальчику, бегавшему за ним. Владелица табачной лавки с удивлением глядела на необычно возбуждённого художника.

— Пачку «Реемстма», мадам, — сказал Цихауэр, роясь в кармане в поисках денег.

— Берите, берите уж, — хозяйка протянула ему сигареты. — Я запишу.

Она поняла, что пятнадцать пфеннигов были у него последними.

— Приятного вечера, мадам!

В дверях лавочки он столкнулся с новым посетителем.

Когда дверь за Цихауэром захлопнулась, вошедший вынул блокнот и молча взглянул на хозяйку. Без вопросов понимая, о чём идёт речь, она отрапортовала:

— Дама. Фамилии не назвала. Голос тот же, что всегда.

— Но называет же он её как-нибудь?

— Да, кажется, Аста.

— Не кажется, мама, а наверное, — вмешался мальчик, — он всегда говорит: «Аста».

Посетитель взял мальчика за мочку уха и поощрительно сказал:

— Из тебя выйдет толк, малыш!

— Я хорошо знаю, кто вы, потому готов вам служить!.. Хайль Гитлер!..

Покупатель поощрительно щёлкнул его по затылку.

3

Эгон провёл ладонью по блестящим лацканам смокинга, как бы снимая невидимые пылинки. Отец не выносил неряшливости в костюме. А сегодня, в день его рождения, по заведённому обычаю всё должно было быть особенно торжественно. Так же, как тогда, когда Эгон был мальчиком, юношей, молодым человеком, когда вокруг праздничного пирога стояли не шестьдесят пять свечей, а сорок, пятьдесят…

В дверях гостиной Эгон остановился. Он увидел мать, склонившуюся над Эрнстом, развалившимся в кресле с газетой в руках. Фрау Эмма ласково гладила сына по голове. Заслышав шаги, она выпрямилась, улыбнулась Эгону и поцеловала Эрнста.

— Когда я касаюсь губами его лба, — сказала она, — мне слышится аромат невинной юности.

Эгон не выносил, когда мать начинала говорить цитатами из плохих «семейных» романов. Резче, чем следовало, он ответил:

— Вы, мама, переоцениваете невинность этого «мальчика».

— Ах, перестань, пожалуйста, ты всегда стремишься испортить мне настроение!

Сердито шурша платьем, она выплыла из комнаты.

Эгон через плечо Эрнста поглядел в газету. Среди мелких заметок одна остановила его внимание — то было сообщение о смерти Марии Кюри.

— Для неё нашлось всего три строки, а тут же рядом о смерти какого-нибудь бандита напишут целую статью.

— О ком ты говоришь? — спросил Эрнст.

— Мария Кюри!

— Какая-нибудь французская девчонка?

Эгон в изумлении посмотрел на брата:

— Ты не знаешь?

— Я предпочитаю немецкий театр.

— Ты действительно «невинен» до полного идиотизма.

— Но, но!

Эрнст вынул сигареты и закурил. Эгон заметил, что сигареты дорогие, египетские.

— Откуда у тебя деньги? Даже я не могу позволить себе таких.

— Каждый имеет то, что заслужил!

В комнату вошёл Отто, он был весел, уверен в себе. Вместе с ним в комнату проник терпкий аромат французских духов. Отто кивнул братьям.

— Боюсь, что я привёз нашему старику плохой подарок от Гаусса, — сказал Отто. — Мой генерал прислал поздравление, но наотрез отказался приехать на чашку чаю. Ссылается на дела.

Эгон нахмурился и сказал:

— Мне искренне жаль отца.

Эрнст пустил к потолку струю дыма и, вытянув ноги, откинулся на спинку кресла.

— Старик должен был во-время подумать о том, чтобы не остаться за бортом.

— Ему поздно переделывать себя, — с укоризной сказал Эгон.

— Эрнст прав, — заметил Отто. — Никогда не поздно повернуть, если знаешь, куда нужно сделать поворот.

— Правильно, Отто! А ты, доктор, просто глуп, — сказал Эрнст. — Если бы мы все жили старыми взглядами, жизнь топталась бы на месте.

— Мне противно с тобою говорить, — брезгливо проговорил Эгон.

— Ну, ну, милые братцы, перестаньте ссориться, — пробормотал Отто. — Лучше я расскажу вам новый анекдот…

— Это просто удивительно, — сказал Эгон: — Отто весел, а ведь чуть ли не вчера он был свидетелем того, как убивали Рема, которому он служил.

— Эгон понимает все удивительно примитивно. Я действительно намерен был служить рядом с Ремом, но это вовсе не значит, что я собирался служить Рему.

— Не понимаю…

— Ты действительно ничего не понимаешь! — с досадой отмахнулся Отто.

— А после этой резни стал ещё меньше понимать в политике наци, — согласился Эгон.

— Осторожнее, доктор! — проговорил Эрнст.

— Можно повеситься от одной мысли быть всегда и во всем осторожным, даже с глазу на глаз с родными братьями! — Эгон прищурился на дымок своей сигареты. — А то, чего доброго, тоже станешь жертвой очередной ночи длинных ножей… Впрочем, не думаю, чтобы такие эксперименты можно было часто повторять. История не может этого позволить.

— Ты ошибаешься, доктор! — Эрнст был вдвое моложе Эгона, но говорил так, как если бы перед ним был желторотый юнец. — История Германии — это мы! И она не простит ничего тем, кому не простим мы. Варфоломеевская ночь? Нельзя все понимать так буквально. Ночь может быть такою долгой, как нам нужно. Мы можем растянуть её на месяц, на год, на век.

— Вековая ночь над Германией?

— Над Германией? Над Европой, над миром!

— На все время существования режима наци?

— На то время, пока мы не покорим земной шар. Чтобы покончить с Ремом, оказалось достаточно одной ночи. Чтобы расправиться с евреями, нам может понадобиться год.