– Нет комментариев.
– Надо ли понимать вас так, что даже обнаружив признаки диверсионно-шпионской деятельности кого-либо из ваших знакомых, вы не исполните своего гражданского долга?
Молчание.
– А не пора ли вам, в таком случае, сделать выбор: на Восток вам или на Запад? Здесь такие, как вы, ну просто никому не нужны. Что, согласитесь, вполне естественно.
Вот тут – контрапункт всей этой ситуации, все мыслимые варианты скручиваются в невыносимый жгут, и единственный честный и единственно верный путь кончается на краю пропасти. Это – объявление войны, безнадежной войны маленького одинокого человека с Государственной Машиной. Войну эту нельзя выиграть, если ты дорожишь своей свободой и своей родиной, если готов жить только на свободе и только на родине.
Все же остальные варианты – компромиссы. Более или менее ловкие. Более или менее грязные. Более или менее стыдные. И все – бесчестные. Более или менее.
– Нет, – сказал в конце концов Станислав. – Я так не могу – в лоб. Я все-таки попытаюсь рулить. Может быть, и удастся вырулить без особых потерь. Во всяком случае, имен я им не назову.
– При прочих равных.
– Да ни при каких. Это – предел. «Его же не перейдеши». Так, кажется?
– Кажется, так.
– И вообще, зря мы с тобой друг друга запугиваем. Не знают они ничего про нас и знать не могут. Нельзя же серьезно предполагать, что здесь у меня все прослушивается! Что я им – Солженицын? А Семка ничего им не скажет, так что ничего они не знают, и надо именно из этого исходить. Согласен?
– Не играет значения, – сказал Виконт и, перегнувшись через спинку дивана, снял со стены гитару.
– Что – не играет?
– Согласен я с тобой или нет. Не играет значения. И не имеет роли… – Он взял пару дребезжащих аккордов и начал проникновенно:
И Станиславу ничего уже более не оставалось, кроме как подхватить:
Они спели «Бригантину» – истово и с чувством, как добрые граждане какой-нибудь благословенной Гармонарии исполняют свой гимн в День Благорастворения Воздухов, – потом, без перехода, оторвали в бешеном темпе «Зырит урка: фраер на майданчике…», а следом, по какому-то наитию, словно призывая на помощь себе милое и вечное прошлое, собственного сочинения «Я не поэт и не аскет…» – все двадцать три куплета с припевами и с присвистом. Затем Виконт отложил гитару и сказал:
– Чаем бы, что ли, угостил, раз водки не даешь… – и добавил задумчиво: – Я у тебя давеча шпроты видел. Люблю шпроты перед сном, знаешь ли… И тебе рекомендую.
Станислав посмотрел на него, ощущая приступ немотивированного детского оптимизма. Все будет путем, подумал он. Все уладится. Что мы, в самом деле… Но вслух он сказал только мамино любимое:
– Бабушка, дай водицы испить, а то так есть хочется, что даже переночевать негде!..
Ночь он спал плохо. Почти совсем не спал.
Вдруг вспомнилось ему, что в свое время он дал почитать Семке серию «Позавчера», Семка, засранец, распечатку эту так ему, конечно, и не вернул, сейчас она у них , и они, наверное, уже установили, на каком именно АЦПУ распечатка была сделана. И с распечаткой Сахаровских «Размышлений о прогрессе…» – та же история…
Он поднялся, сел у окна и курил до самого утра, до восхода солнца, вновь и вновь разыгрывая и проигрывая завтрашний диалог со следователем. У Виконта свет тоже горел аж до шести, когда, сотрясая город, с железным храпом и рыком поволоклись один за другим на стройку чудовищные грузовики с бетонными блоками на прицепах.
7
Позднее он неприятно удивлялся себе: до чего же капризна, прихотливо-выборочна и ненадежна оказалась его память об этом дне. Нет, запомнил он многое и, наверное даже, все наиболее существенное. Однако, некоторые эпизоды словно каким-то ядовитым растворителем вымыло из мозгов. И какие-то повороты разговора. И какие-то картинки. И какие-то мысли, возникавшие по ходу дела.
Дверь подъезда номер пять запомнилась, да так, что и до самой смерти, кажется, ее теперь не забыть, а вот что было сразу за дверью? Огромное помещение, кажется… Собственно не само помещение было велико, а высота его – стены, уходящие в желтый сумрак к потолку, словно бы даже не видимому. Старый, краснолицый и красношеий прапор за столом с телефонами… Лестница белого мрамора, ведущая множеством ступеней куда-то вверх, где был почему-то свет, – яркий, солнечный… откуда?.. (Впрочем, снаружи ведь стоял яркий, жаркий, солнечный день.)
Прапор взял у них повестки, пропуска, просмотрел их бегло и снял телефонную трубку. Тут впервые Станислав узнал, что можно, оказывается, говорить в телефон так, что стоящий рядом не слышит ничего, ни единого слова, ни единого звука даже – только шелестят перебираемые бумажки, только губы шевелятся у говорящего да глаза стекленеют как бы в процессе выслушивания приказаний.
Вот трубка положена на место, и теперь уже полная и абсолютная тишина воцарилась, и сделалось вдруг холодно, как бывает холодно в склепе или в дровяном подвале, а глаза у Виконта были прищурены, рот – нагло-брюзгливый, и руки в карманах – словно ему снова двенадцать лет и предстоит отвечать за раскоканную в классе лампочку…
Потом наверху лестницы раздались голоса, шум шагов, и из солнечного света, будто ангелы господни, явились двое и принялись неторопливо, с доброжелательными улыбками, спускаться к ним, – и здесь возникает первый провал в воспоминаниях.
Собственно ясно, что один из этих двоих был майор Красногорский, а другой – капитан Полещук. Оба они были люди молодые, лет тридцати, тридцати пяти, но майор был коренастый, плотный, круглоголовый, в довольно-таки занюханной коричневой курточке, а капитан, напротив, высокий (волейболист, наверное), красивый, щегольски одетый, в темном костюме при кремовой сорочке и крапчатом галстуке. Они весело, с какими-то даже, кажется, шуточками, разобрали своих подопечных, а вот как оказался Станислав в кабинете своего майора, – на жестком стуле напротив казенного стола с пишущей машинкой на нем и грудой каких-то бумаг – этого не сохранилось. Кажется, предварительно шли они по длинному пустому коридору, где было веселое равнодушное солнце и висела доска наглядной агитации с нарисованными знаменами, хлебными колосьями и портретами обоих Ильичей…