— Еще бы.

— Только мы почему-то вслух не хотим в этом признаться.

— Получается, что нет, — вот все, что я смог ответить. — Только и молчание мне тоже не нравится.

Я тогда еще не понимал, что быть взрослым — это во многом необходимость мириться с противоречивостью, нелогичностью и даже странностью собственных ощущений и мыслей. Юность же — это время, когда живешь ради каких-то воображаемых зрителей.

Краски леса сгустились. Небо приобрело цвет глубокого чистого озера. Я сорвал несколько припозднившихся цветков рододендрона; последние волшебные лучи пробивались сквозь лепестки, окрашиваясь в тропическое пурпурное сияние.

Мы заехали в больницу к Карен. Венди приложила ухо к ее животу. Я поставил рододендроны в вазу, которую перенесли в эту палату из той, предыдущей. А потом мы поехали в город, в отель «Ванкувер», на выпускной вечер.

То лето я отработал на шевроновской заправочной станции, не замечая ни колонок, ни клиентов, которые наверняка принимали меня за слабоумного. От того лета в памяти у меня остались только неясные отрывки, обгоревшие на солнце шеи, пивные бутылки, позвякивающие в багажнике «датсуна», походы за черникой с Пэм и Венди и костры на берегу моря.

Конец эпохи.

Всем, кто справлялся о здоровье Карен в больнице, отвечали, что ее состояние стабильно. Никаких посетителей. Никто, впрочем, не протестовал против такого изменения режима. Летом единственными посетителями Карен остались я и Джордж. Венди, с ее по-ученому четким голосом, помогала мне поддерживать правильный тон в общении со знакомыми и не проговориться. Гамильтон, Лайнус и Пэм как-то незаметно исчезли из поля зрения. Я на них не сердился за их отсутствие. По правде говоря, Карен особо не менялась от недели к неделе; как эти ни жестоко, запас того, что можно было увидеть и сказать в ее палате, уже иссяк.

Сам я часто о ней думал. Единственный раз, когда мы были вместе, — это было так здорово. Я бессчетное число раз проигрывал в голове тот день, наслаждаясь тончайшими нюансами ощущений. Вот ее кожа — словно молоко на фоне снега. Вот сам снег, его запах. Ее хлопчатобумажное, с кружевной оборочкой белье, холодное до сухости. Я так и не сказал ей, что люблю ее. Сентиментальность, конечно, но такие вещи не отпускают: слишком многого они стоят. К концу лета я даже пришел к выводу, что так и не успел узнать Карен как следует. Какой она была — внутри? Это делало ее еще более таинственной. По вечерам, когда такие размышления совсем уж доставали меня, я позволял себе немного поплакать, потом шел во дворик — проветриться, а затем возвращался домой и присоединялся к родителям, бодро смотревшим по телевизору новости. Я садился рядом с ними и делал вид, что все хорошо.

К концу августа, когда ждать родов оставалось всего ничего, я понял, что живу, нет — существую, как под куполом перевернувшейся лодки: в духоте, зловонии и под ежесекундной угрозой удушья. Такое существование долго продолжаться не могло. Джордж по-прежнему ежедневно навещал дочь, я же стал появляться реже, особенно по будним дням. Говорили мы с ним мало, а если разговор и заходил, то быстро скатывался к обмену банальными милыми словечками — от которых почему-то казалось, что Карен находится в коме уже целую вечность. Кроме того, Джордж пускался в слезливые воспоминания о дочери. Например, как она пела в «Оклахоме» на школьном спектакле.

— Ричард, она была хорошенькой девочкой, правда?

— Джордж, она такая и есть.

— Помнишь, как она играла на гитаре на годовщине нашей свадьбы?

— А то!

— Такая была хорошенькая…

Потом он вздыхал и начинал негромко напевать куплет из «Оклахомы»:

— Выходи ко мне вечером, крошка, и я вот что тебе покажу…

— Как дела в мастерской? — спрашивал я, чтобы поскорей сменить тему.

Лоис же хоть и не вычеркнула Карен из списка живых окончательно, но, несомненно, проявила больший прагматизм, чем ее муж. Ознакомившись со статистикой относительно пациентов в коме и длительном вегетативном состоянии, она убедилась в том, что с каждым прожитым днем надежды на выздоровление Карен приближаются к нулю.

В начале беременности Карен Лоис относилась ко мне едва ли с большей теплотой, чем к анонимному донору спермы. Впрочем, она скоро поняла, что для юридического оформления опеки над ребенком ей потребуется мое согласие, а значит — придется быть со мной любезнее (что явно представляло для нее сущую пытку).

Я же с течением времени начинал все сильнее злиться на Лоис. Она ведь фактически отбирала у меня ребенка. Не то чтобы у меня была масса других выходов, но все равно — так было нечестно: просто ворваться в мой мир и вырвать из него ребенка. Только благодаря долгим разговорам с отцом, рисовавшим живописные картинки ожидавшего меня будущего, я был вынужден согласиться, что оставить малыша с Лоис будет правильнее всего. По крайней мере, до поры до времени.

Мы встречались в больничных коридорах.

— Ах, Ричард, это ты. Привет. Ну что, еще один день? Растем-мудреем?

Верблюжьей шерсти пиджак, белые перчатки. Обмен любезностями давался ей нелегко. Относись она ко мне хорошо или плохо, творческого начала ей это не прибавляло. То немногое, что в ней было артистичного, по всей видимости, без остатка ушло на коллекционирование совиных фигурок. Встречаясь с Лоис в больнице или на улице, я был вынужден брать себя в руки, чтобы достойно выдержать проявления ее участливого ко мне отношения.

— Ричард, а ты не так уж плохо выглядишь. Я-то слышала, ты приболел. (Неловкая пауза.) М-м… тебе идет этот цвет, носи почаще. (Неловкая пауза.) Ну, она там. Все вроде нормально. (Лоис перестала называть дочь по имени, Карен была низведена ею до безликого «она».)

Лоис, снимая перчатки:

— Как родители?

Она явно менялась в лучшую сторону. Но что было тому причиной? Доверять ей полностью я все равно не мог. Несомненно было то, что Лоис ждала этого ребенка как своего собственного. Уверен, она хотела бы оказаться рядом с акушером во время родов, хотела бы вырвать младенца из матки, перегрызть искусственными зубами пуповину и сбежать с добычей, бросив Карен в беспробудном сне, забыв о ней раз и навсегда. Это позволило бы Лоис начать новый проект, подключить к освободившемуся после отключения Карен разъему новое устройство — новорожденного младенца.

Я по-прежнему считал беременность Карен своей персональной тайной. Кроме проницательной Венди не было ни одного человека, с которым можно было бы поделиться этим секретом, что только добавляло происходящему ощущения нереальности. Обе семьи шли на такие жертвы из чисто прагматических соображений — никаких чувств и эмоций. Я ощущал себя арбузом, который вот-вот, через секунду, разнесут вдребезги одним ударом бейсбольной биты. Дети в семнадцать лет? Это что же — в тридцать четыре я смогу стать дедушкой? Какую роль я сумею честно разыграть перед собственным ребенком? Какой от меня толк, если Лоис возьмет на себя все функции матери? Впрочем, от меня, по всей видимости, никто ничего и не ждал.

Мои родители готовились к рождению малыша абсолютно невозмутимо. Время от времени они обшаривали кладовки и гараж, выискивая очередную коробку с детскими вещами, чтобы отдать их Лоис. Карен они навещали примерно раз в месяц. Кроме того, мама делала над собой преизрядное усилие и раз в неделю или около того ходила к Лоис в гости. Мама, внутренне подобравшись, нажимала кнопку звонка, вызывая у истеричной кудлатой болонки миссис Мак-Нил приступ бессмысленного тявканья.

— Привет, Лоис.

— А, Кэрол, здравствуй. Заходи. Ой-ой-ой, вид у тебя усталый. Только осторожно, не зацепи сову. Я только что купила новую фигурку, и она очень хрупкая. Нет, подожди, дай-ка я ее переставлю куда-нибудь, чтобы ты не уронила. Что это ты принесла? А, опять детские вещи? Да, поставь там, рядом с остальными коробками. Зря ты так стараешься. Чего там искать, беспокоиться. Осторожно! Сова… ой, нет, отнесу-ка я ее в другую комнату. Только не шевелись. Что это собака разгавкалась? Ты, наверное, кофе хочешь? Подожди здесь, я пойду приготовлю. Извини, Кэрол, не могла бы ты снять туфли. Просто у меня вечером гости.