Гамильтон провел несколько сезонов в экспедициях, облазив все медвежьи углы на севере Британской Колумбии. Там начался его бурный роман с динамитом — вполне закономерное развитие склонности к пиромании, проявлявшейся у него с первого класса: муравейник — жидкость, разжигающая уголь для барбекю — картонные коробки из-под булочек для гамбургеров — и большое увеличительное стекло.

В 1985 году он получил диплом по геологии и допуск к взрывным работам, что дало ему возможность в течение нескольких последующих лет пребывать в подлинно счастливом состоянии — он мотался по всей провинции, взрывая горы, превращая скалы в щебень.

Лайнус стал инженером-электротехником, что никого не удивило. После окончания учебы он перебрался в центр — поближе к новой работе. Виделись мы редко. Его жизнь казалась скучной. Он слишком рано повзрослел.

Добродетельная Венди поступила в университет учиться на врача-реаниматолога. Жизнь студента-медика такова, что следующие десять лет виделись мы с Венди лишь когда она, измученная недосыпанием, всплывала глотнуть воздуха — красные глаза, мятая одежка и озабоченное лицо с сеточкой морщин у глаз. Пообедав с ней как-то раз, мы с Гамильтоном узнали об основных кошмарах медработника: тридцатишестичасовой рабочий день, склочные дежурные сестры и вредоносные бактерии, притаившиеся на каждом шагу.

— Я почти все время ощущаю себя пакетом со скисшим молоком, — сказала Венди. — Но мне нравится эта работа.

Гамильтон извлек из кармана пузырек с «Визином» и сказал Венди, чтобы та запрокинула голову. Закапав ей в глаза, он пояснил: не желаю, чтобы на меня смотрели таким забитым взглядом.

— Ну как — лучше стало? — спросил он.

— Да. Спасибо, Гэм.

— Оставь флакончик себе. Я его специально тебе купил. Прогуляться не хочешь — на залив, в Эмблсайд?

— Я бы с удовольствием, но у меня ночная смена. Через четверть часа уже нужно быть на работе.

Я же… мне пришлось пойти работать на Ванкуверскую фондовую биржу. Работа была доходная, но наводила на меня такую тоску — просто слов нет, чтобы толком описать.

Меган с самого начала знала, что я ее отец. С Карен дело обстояло по-другому. Однозначно верным или неверным не могло быть ни одно решение. Вариант — не говорить ей о Карен — дался нам нелегко. А как еще? Сказать ребенку, что Карен умерла? Это значит обмануть ее. Бесконечно повторять, что она надолго уехала? Чушь. Сказать, что Карен больна? «Но тут возникает другая проблема, — заметил мой отец. — Меган сразу же захочет проведать ее. А хотя мы все и любим Карен, нельзя не признать, что показывать ее ребенку не только страшновато, но и попросту жестоко».

В итоге мы пришли к выводу, что к семи годам Меган повзрослеет достаточно, чтобы познакомить ее с Карен. А до тех пор решено было ссылаться на болезнь Карен и обещать, что мы ее увидим, но нескоро. Меган все же задавала неизбежные вопросы: «Папа, а мама — она какая? Ну та, моя настоящая мама». Это четко сделанное ребенком разграничение, вполне естественное и предсказуемое, заставляло Лоис скрипеть зубами от злости.

«А мама что — умерла? А моя мама красивая? А мама любит лошадок? Если мама придет к нам в гости, она поможет мне убраться в комнате?»

В 1986 году Меган с огромной радостью пошла в первый класс. Каждое утро она стремительно вскакивала с кровати и вылетала из дома через кухонную дверь — небезуспешно избегая очередной порции нравоучений или ругани Лоис. Никакие внеклассные занятия не были для нее слишком утомительны, никакие уроки музыки — слишком длинны или скучны.

Меган действительно начала жизнь, как я и предполагал: моей копией в парике-«лентяйке». У нее были прямые, как струи дождя, красивые волосы. Но все же судьба сжалилась над нею. Когда сошел младенческий жирок, в Меган стали проявляться самые очаровательные черточки Карен. Внутренне мы все вздохнули с облегчением.

Иногда я забирал Меган из школы и отвозил домой.

— Дзинь-дзинь, привет, Лоис…

— Знаешь, Ричард, я ума не приложу, почему ей так нравится школа. У нее же здесь все есть — полно игрушек, и я готова все время развлекать ее и воспитывать — от зари до зари хватит. Не понимаю, что она так рвется к тебе. Нет, ты только не обижайся, но ведь у вас дома нет ничего для ребенка. Ни единой вещички. Я заходила к вам на той неделе и специально, пока пила кофе, присмотрелась: во всем доме я нашла единственный мячик — да и тот, как оказалось, предназначен Чарли (это наша собака — золотистый ретривер). Придется теперь быть построже, а вы постарайтесь придумать более содержательную программу занятий для ребенка. Меган, иди сюда, сейчас будем играть в карточки со словами. До свидания, Ричард. И, кстати, подстригись. Сейчас в моде более короткие волосы, а ты как-никак отец.

Дверь закрыта; за ней — приглушенные, раздраженные голоса: Меган стонет, когда перед ней выкладывают стопку карточек с картинками и французскими словами. Бедный ребенок!

Вскоре после того, как Меган пошла в школу, ее одноклассники, маленькие, жестокие по незнанию хулиганы, наслушавшись чего-то от родителей, которые сами слышали что-то в универсаме «Супер-Вэлью» от того, кто, в свою очередь, где-то что-то слышал, сообщили Меган, что ее мама — «овощ». Как и положено в этом возрасте, они выкрикивали ей вслед на детской площадке целый список. «Салат. Кукуруза. Зеленый горошек. Морковка. Мама Меган — морковка!» Ну, и дальше в том же духе. В день биржевого краха 1987 года, буквально через несколько минут после того, как до меня окончательно дошло, что я потерял все свои активы, мне позвонил директор школы. Лоис дома не было, и он набрал мой номер. Мне было сказано, что Меган «не в себе». Я поскорее забрал дочку, и мы долго бесцельно кружили по нашему району — винный запах хрустких, готовых опасть листьев, длинные осенние тени. Радио я не включал.

— Что случилось, солнышко?

— Папа, все говорят, что моя настоящая мама — морковка.

— Но ведь это не так. Сама понимаешь, так не бывает.

— Значит, петрушка?

— Господи, Меган, что ты мелешь? Никакая она не петрушка и вообще — никакой не овощ! Чушь какая-то!

— Тогда почему все говорят, что она — морковка?

— Потому что дети — жестокие. Понимаешь, Меган, они говорят глупости, жестокие злые глупости, сами не понимая, что и зачем они повторяют.

— А я раньше была морковкой?

Я затормозил перед светофором на Хэдден-драйв.

— Стоп, Меган.

Меган вдруг открыла дверцу и бросилась бежать в парк, окружавший поле для гольфа. Черт! Я бросил машину на светофоре — с ключами в замке зажигания, двери нараспашку, — и побежал вслед за дочерью. К счастью, эти места я знал не хуже, чем всякий здешний ребенок, — сколько времени было проведено здесь по молодости!

— Меган, иди сюда!

— Хрум-хрум-хрум.

Что за дурацкий звук она изображает? Я пошел на голос, перелез через какие-то бревна с гроздьями поганок и вышел на поляну, где в школьные годы мы провели немало пятничных и субботних вечеров. Меган сидела скрючившись, как в утробе, возле гнилого ствола дерева, спиленного, наверное, едва ли не в двадцатых годах.

— Хрум-хрум-хрум.

— Меган, вот ты где!

Я остановился, чтобы перевести дух, и огляделся. В нескольких шагах от меня, там, где листва слишком плотно закрывала землю от солнца, в лесном ковре образовалась проплешина. Помимо прошлогодних еловых, сосновых и кедровых иголок, это место было усеяно смятыми сигаретными пачками, пожелтевшими обрывками порножурналов, конфетными фантиками, презервативами, старыми батарейками и даже сорванными с капотов «мерседесов» звездами.

— Хрум!

— Меган, что это за звук такой?

— Хрум.

Все ясно. В эту игру положено играть вдвоем.

— Хрюм-хрюм.

Меган закатила глаза:

— Сам ты «хрюм». Неправильно.

— Хрюм-хрюм?

— Папа, неужели не понятно, что морковка говорит по-другому? Вот так хрум-хрум-хрум.

— Ну да, вот глупый-то. Как же я мог забыть.