— Да, — ответил Кадфаэль, взглянув ей прямо в глаза, — я действительно знаю.

— Тогда кет нужды что-то объяснять или оправдываться, — просто сказала она и повернулась, чтобы подправить свечу и загасить серную лучинку, которую собиралась унести с собой.

— Ты сказала — никто не знал о том, что Джеффри твой сын, — напомнил ей Кадфаэль. — А сам-то он знал?

Уже с порога часовни Джоветта обернулась и, бросив на монаха безмятежный взгляд потрясающе глубоких голубых глаз, с улыбкой промолвила:

— Теперь он знает.

Эти двое расстались в часовне замка Масардери. Скорее всего — навсегда.

Кадфаэль отправился на конюшню, где застал почти безутешного Ива, который уже оседлал для монаха жеребца и теперь настаивал на том, чтобы проводить отъезжающего друга хотя бы до реки. Но за Ива переживать не стоило — самое тяжкое осталось для него позади, и сейчас его огорчала лишь невозможность отправить Кадфаэля в Глостер да смущало некоторое разочарование в обожаемой государыне. Впрочем, не собираясь искать милостей императрицы, Ив оставался ее верным приверженцем. Он был из тех прямодушных, без страха и упрека рыцарей, которых нелегко заставить свернуть с избранного пути.

Ив шел пешком у стремени по мощеной дорожке к броду и без умолку говорил об Оливье, Эрмине и ребенке, которому вот-вот предстояло появиться на свет. Он думал о предстоящем воссоединении с родными, и настроение его улучшалось с каждой минутой.

— Возможно, Оливье окажется в Глостере еще до того, как я получу разрешение поехать к сестре. А с ним действительно все в порядке? Ты точно знаешь?

— Ты найдешь его таким же, каким он был, — с сердечной улыбкой заверил его монах, — так же как и он тебя. Кажется, — добавил он скорее для себя, чем для юноши, — у нас все получилось не так уж плохо.

Но путь домой ему предстоял долгий-долгий.

У брода они расстались. Ив поднялся на цыпочки и подставил гладкую щеку, а Кадфаэль наклонился и поцеловал его.

— Ну, дитя, теперь возвращайся, а я поехал. Мы еще увидимся.

Кадфаэль перебрался через брод, поднялся по лесистому склону и поехал на восток, через Уинстон, к большой дороге. Достигнув ее, он свернул не налево, к Тьюксбери, откуда можно было двинуться в сторону Шрусбери, но направо, к Сайренчестеру. У него оставался еще один

маленький долг. Впрочем, долг ли? Возможно, он просто пытался убедить себя в том, что даже отступничество может иной раз привести к благу, и так надеялся найти оправдание своей вине.

Он ехал по широкой дороге, пересекавшей Котсвольдское плато. Свинцовое небо нависало над его головой, дождь перемежался снегом, серый туман заволакивал горизонт, скрадывая и без того тусклые краски зимы. Дорога была пустынной — в такую погоду люди предпочитали сидеть дома да и овец держали в загонах.

До Сайренчестера Кадфаэль добрался ближе к вечеру. Об этом городке он почти ничего не знал — слышал только, что он очень древний. Его заложили еще римляне, и с тех незапамятных времен он рос и процветал главным образом благодаря торговле шерстью. Монаху пришлось остановиться, чтобы узнать, как проехать к августинскому аббатству. Подъехав к обители, Кадфаэль понял, что не ошибся, отправив раненого сюда. Монастырь, основанный старым королем Генри, действительно процветал — обширный, богатый двор и большая, красивая церковь красноречиво свидетельствовали о трудолюбии и усердии августинских братьев. Хотя аббатство существовало всего лет тридцать, его по справедливости почитали одним из лучших в августинском ордене.

Кадфаэль спешился и, ведя коня под уздцы, подошел к сторожке. Впервые после жестокой осады и унылой дороги на него повеяло духом спокойствия и порядка. Здесь, в монастыре, у каждого было свое дело, каждый знал свое место и, сознавая свое значение, одновременно ощущал себя частью единого целого. Каждая минута, каждый час здесь были учтены и исполнены особого смысла. Так же как и в Шрусбери, там, куда влекло Кадфаэля сердце.

— Я брат Кадфаэль из бенедиктинского аббатства Святых Петра и Павла в Шрусбери, — смиренно промолвил монах. — Мне пришлось задержаться в этих краях из-за сражения под Гринемстедом, где я находился, когда замок попал в осаду. Могу ли я поговорить с братом, попечителем лазарета?

Привратник, круглолицый пожилой монах с проницательными, все примечающими глазами, поначалу встретил гостя настороженно — ведь августинцы и бенедиктинцы издавна соперничали друг с другом.

— Ты просишь пристанища на ночь, брат?

— Нет, — отвечал Кадфаэль. — Думаю, что свое дело я улажу быстро. Я еду в свою обитель и обременять вас не стану. Но здесь у вас должен находиться на излечении Филипп Фицроберт, тяжело раненный под Гринемстедом. Я бы хотел расспросить брата попечителя о состоянии больного. Или, — добавил Кадфаэль, ужасаясь собственным словам, — узнать, жив ли он. Я ухаживал за ним, лечил его. Мне нужно знать все.

Когда привратник услышал имя Фицроберта, его холодные серые глаза, отнюдь не потеплевшие при упоминании о бенедиктинском аббатстве, расширились. Трудно было сказать, любили здесь Филиппа, ненавидели или просто терпели, — так или иначе, грозная слава его отца внушала почтение всем и каждому. Не удивительно, что такого подопечного обитель оберегала особо тщательно.

— Я позову брата попечителя лазарета, — сказал привратник и удалился.

Вскоре появился и сам попечитель лазарета, жизнерадостный, добродушный монах лет тридцати с небольшим. Окинув Кадфаэля быстрым взглядом, он тут же согласно кивнул.

— Добро пожаловать, брат. Молодой человек описал тебя так хорошо, что я сразу узнал. Он рассказал нам о судьбе Масардери и о том, что угрожало нашему гостю.

— Стало быть, они поспели вовремя, — сказал Кадфаэль и вздохнул с облегчением.

— Слава Богу. Они приехали на повозке мельника, но самого мельника с ними, понятное дело, не было. Работящему человеку некогда разъезжать туда-сюда, он должен заботиться о семье. Тем паче он и так сделал гораздо больше, чем можно было от него требовать, рискуя даже своей головой. Но так или иначе, повозку ему вернули, и с тех пор все тихо.

— Хочется верить, что так все и останется. Он добрый человек.

— Благодарение Господу, брат, — добродушно промолвил попечитель лазарета, — добрые люди на земле были, есть и никогда не переведутся. Их больше, чем дурных, и они всегда будут брать верх.

— А Филипп? Он жив? — затаив дыхание, спросил монах.

— Жив, жив и уже пришел в себя. Даже идет на поправку, хотя выздоровеет, думаю, не скоро. Но жить будет, и здоровье к нему вернется. Да что там говорить. Пойдем, сам посмотришь.

Снаружи, перед приспущенной занавеской, отделявшей боковую клетушку от общей палаты лазарета, сидел молодой, крепкого сложения брат и с весьма серьезным и исполненным достоинства видом читал лежавшую на коленях книгу. Заслышав шаги, он поднял глаза, но при виде попечителя лазарета и монаха в бенедиктинской рясе тут же вернулся к своему чтению. Лицо его оставалось бесстрастным. Кадфаэль с одобрением отметил, что августинцы оберегают своего подопечного.

— Простая мера предосторожности, — заметил брат попечитель, — может, это и лишнее, но для пущей уверенности не повредит.

— Не думаю, что теперь его станут преследовать, — сказал Кадфаэль. — И все же… — Августинец взялся рукой за занавеску. — Осторожность еще никому не мешала. Заходи, брат. Он в сознании и узнает тебя.

Кадфаэль вошел, и занавес, колыхнувшись, отделил его от палаты. На единственной в помещении койке, повернувшись так, чтобы не тревожить поврежденные ребра, лежал Филипп. Лицо его, пусть более бледное и исхудалое, чем в лучшие времена, выглядело восхитительно безмятежным. Черные волосы, выбивавшиеся из-под плотной повязки, курчавились на подушке. Он повернул голову, чтобы узнать, кто пришел, и, завидя Кадфаэля, ничуть не удивился.

— Брат Кадфаэль! — Голос его был крепок и ясен. — Признаться, я почти ожидал твоего прихода, но ведь у тебя есть дела поважнее. Почему ты не поехал прямо в обитель? Стою ли я такой задержки?