Но внутренняя несостоятельность этого и любого аналогичного избирательного права и так очевидна. При сохранении прусской трехклассовой системы вся масса возвращающихся на родину бойцов, не оказав ни на кого никакого влияния, вольется в низший класс, — в привилегированных же классах будут оставшиеся на родине, чьи клиентура и рабочие места все–таки достанутся тем, кто разбогател на военных поставках или благодаря войне или же просто остался целым и невредимым, и чье уже наличествующее или новоприобретенное имущество те, кто подвергся политическому деклассированию из–за войны, защитили своей кровью на полях других стран. Конечно же, политика — дело не этическое. Но тем не менее, существует известный минимум чувства стыда и долга приличия, нарушать который безнаказанно нельзя даже в политике.

Каким другим избирательным правом можно заменить равное? У литераторов большой популярностью пользуется разнообразный плюрализм систем выборов. Какие же это системы? Следует ли привилегировать, к примеру, семейное положение, — в виде дополнительных голосов? Низшие слои пролетариата и крестьяне, обрабатывающие беднейшую почву, вообще все прослойки с минимальными экономическими перспективами вступают в брак ранее других и имеют больше всего детей. Или возьмем любимую мечту литераторов, «образованность». Различия в образовании сегодня — по сравнению с классообразующим элементом, каким является разделение по функциям обладания и экономическим функциям — несомненно представляют собой важнейшие подлинно сословнообразующие различия. По существу, из–за социального престижа образования современный офицер самоутверждается на фронте, а современный чиновник — в рамках социального сообщества. Различия в образовании — сколь бы о них ни сожалели — служат одним из мощнейших социальных барьеров, оказывающих чисто внутреннее воздействие. И прежде всего в Германии, где почти все привилегированные должности на государственной службе и за ее пределами сопряжены не только с квалификацией профессиональных знаний, но еще и с «общим образованием», и вся система средней и высшей школы поставлена на службу таким должностям. Все наши экзаменационные дипломы письменно подтверждают кроме всего прочего и прежде всего это важное для формирования сословий обладание дипломом. Следовательно, его можно было бы положить в основу градаций избирательного права. Но каких? Должны ли фабрики докторов, каковыми являются высшие школы, или же аттестаты зрелости в средних школах, или, например, свидетельства об окончании одногодичных курсов, удостоверять политическую «зрелость»? Чисто количественно это означает гигантские различия, и несмотря на то, что названные явления из за своей массовости имеют громадное значение, если из–за них давать право на несколько голосов при голосовании, то мы могли бы получить весьма своеобразный в политическом отношении опыт. И прежде всего: действительно ли экзаменационные дипломы, которые уже служат основанием для получения массы всевозможных должностей, и снабженная такими дипломами прослойка с ее социальными претензиями достойны и дальнейших привилегий? Следует ли жажду теплых местечек, свойственную прошедшим экзамены претендентам на должности, — а количество таких претендентов из–за участившейся конкуренции между университетами и из–за социального честолюбия родителей, ориентированного на их детей, стало гигантским — направлять в сферу государственной власти? И что, собственно говоря, общего у доктора физики, философии или филологии с политической зрелостью? Любой предприниматель и любой профсоюзный лидер, ведущий добровольную борьбу за экономическое существование и ежедневно на собственной шкуре ощущающий структуру государства, знает о политике больше, чем тот, для кого государство лишь касса, из которой он в силу документа об образовании получает полагающийся его сословию, гарантированный и гарантирующий пенсию доход.

Или возьмем одно из любимых детищ всевозможных близоруких «филистеров, мечтающих о порядке» — избирательное право для среднего сословия, т. е. привилегированное положение владельцев «самостоятельных» предприятий или чего–то подобного. Не говоря уже о том, что и оно поставит оставшихся на родине в привилегированное положение по сравнению с воинами, — что значило бы оно для «духа» будущей германской политики?

Из экономических условий будущего Германии сегодня с уверенностью можно предварительно охарактеризовать лишь три. Во–первых, необходимость стремительной интенсификации и рационализации хозяйственного труда. Не для того, чтобы германская жизнь стала богатой и блестящей, но для того, чтобы существование масс у нас вообще стало возможным. В связи с «железной весной», каковую нам принесет мир, это не что иное, как злодеяние — ведь теперь литераторы из самых различных лагерей изображают германский «трудовой дух» как первородный грех, а безмятежную жизнь — как идеал будущего. Таковы тунеядские идеалы прослойки рантье и любителей теплых местечек, которые имеют наглость соизмерять тяжелые будни сограждан, занимающихся умственной и физической работой, с горизонтом собственной чернильницы. Тому, как все–таки будет выглядеть в реальности ребяческое представление литераторов о «благословенности» невзыскательной бедности доброго старого времени — а эту благословенность Германии вновь суждено вкусить в качестве плода войны — учит второй факт, несомненный для будущего: война сформировала у нас новых рантье на 100 миллиардов стоимости капитала. Уже перед войной относительный статистический прирост прослойки чистых рантье был угрожающе велик для нации, прошедшей закалку в состязании с великими трудовыми народами земного шара. Для этой отныне совершенно чудовищно разросшейся вширь прослойки граждане, занимающиеся производительным трудом, должны обеспечивать ренту. Нынешняя перестройка выражается отчасти в возникновении новых состояний, связанных с ценными бумагами, отчасти же — в преобразовании наличных состояний посредством подписки на займы. Ибо если сегодня обладатель состояния вместо бумаг, дающих ему право на дивиденды (т. е. доли в частнохозяйственных предприятиях), имеет в своих банковских депозитах государственные рентные обязательства, то что это означает? Формально он в обоих случаях является рантье, которому приносит доходы стрижка банковских купонов. Тем не менее, если прежде ему приносили доходы дивидендные бумаги, то это означало, что в конторе и в производственно–техническом бюро — в местах умственной работы, которая зачастую приносит лучшие плоды, чем работа в кабинетах ученых — что в фабричных машинных залах коммерческие и технические руководители, мастера и рабочие энергично и упорно трудились, что изготовлялись товары для наличного массового спроса, что люди добывали себе зарплату и хлеб; все это может быть совершенным либо несовершенным и зависит от современного экономического строя, который просуществует еще долго. Для руководителей при этом на карту были поставлены экономическая и социальная власть, а также чин; для служащих и рабочих — хлебная должность в борьбе за рынок: вот что стоит за дивидендами. Если же теперь рантье получает проценты от своих государственных рентных документов, то это означает, что сборщик налогов, таможенный чиновник или кто–нибудь им подобный согласно платежным обязательствам успешно достал деньги из кармана и это ему оплатили, и что в государственных бюро требуемая работа была проведена согласно регламенту и инструкциям. Разумеется, должно происходить и то, и другое, и частнохозяйственная, и государственная работа. Но совершенно очевидно, что все будущее Германии, экономическое и политическое, как жизненный уровень масс, так и добывание средств для потребностей культуры, в первую очередь, зависит от того, что интенсивность германского хозяйственного труда не понизится, что — это можно выразить и так — дух рантье, типично французское отношение тамошних мелкобуржуазных и крестьянских прослоек к хозяйственной жизни, в германской нации не возьмет верх (в отличие от того, что происходит теперь). Ибо это означало бы хозяйственный паралич Германии, а также еще более стремительное распространение и без того быстро расширяющейся системы семей с двумя детьми. Есть и еще одна черта, напоминающая французскую ситуацию, — зависимость от банков. Невежество литераторов, которое не в состоянии отличить богатство, заработанное на ренту теми, кто стрижет купоны, от трудового капитала предпринимателей, и относится к последнему с такой же неприязнью, как к первому — со страстным доброжелательством, кое–что слышало о роли, которую в парламентском режиме Франции играет «финансовый капитал», как в деловых мероприятиях (налоги), так и при избрании министров, и, естественно, считает, что это следствие страшного «парламентаризма». Но в действительности, это следствие того, что Франция — это государство–рантье, что кредитоспособность того или иного государственного правительства в том виде, как она выражается в биржевом курсе государственных рент, для миллионов средних и мелких рантье вообще является вопросом, в соответствии с которым они таксируют ценность министров, — что поэтому банки зачастую как–либо соучаствуют или дают прямые консультации при избрании министров. Банки обязательно принимаются во внимание всяким правительством, будь то монархическое, парламентарное или плебисцитарное, аналогично тому, как государство–должник вроде русского царистского приняло в 1905 году свою «конституцию», а впоследствии вновь организовало «государственный переворот», так как в обоих случаях этого требовало настроение на иностранных биржах, служивших источниками его кредитов. Прогрессирующее огосударствление, выражающееся у нас в выпуске государственных рент, но прежде всего — рост количества обладателей рентных бумаг средней и малой ценности — возымели бы у нас совершенно одинаковые последствия, независимо от строя — демократии, парламентаризма или монархического правления. А вот отношение английского государства к капитализму было отношением преимущественно к трудовому капитализму, который способствовал экспансии британской державы и народности по всему земному шару. Вопрос о том, какие мероприятия финансово–политического характера могли бы послужить в Германии тому, чтобы сбросить удушающее бремя рантье и при этом полностью удовлетворить притязания и ожидания подписчиков на займы, важен сам по себе. Во всяком случае, наивысшая с хозяйственно–политической точки зрения рационализация хозяйственного труда, т. е. экономическое премирование рациональной прибыльности производства, т. е. «прогресса» в этом технико–экономическом смысле — как ни любить и ни ненавидеть его — представляет собой жизненно важный вопрос не только для положения нации в мире, но и вообще для возможности ее сносного существования. И поэтому настоятельная политическая необходимость заключается в том, чтобы жаловать носителям этого рационального труда, по крайней мере, тот минимум политического влияния, каковой обеспечивается для них лишь равным избирательным правом. Ибо в том важном пункте, каким является интерес к рационализации хозяйства, — вопреки всем социальным противоречиям — интересы рабочего класса не всегда в деталях, но, пожалуй, в принципе идентичны интересам занимающих высшие организаторские посты предпринимателей, а те и другие идентичны политическим интересам в сохранении положения нации в мире и диаметрально противоположны интересам всевозможных любителей теплых местечек и всех конгениальных им сторонников экономического застоя. И представляется, что влиянию первых прослоек надо способствовать именно в тот момент, принципиально неправильное рассмотрение коего уже может бросить тень на наше будущее. Ибо — и это третья, совершенно несомненная перспектива — годами мы будем жить под знаком «переходной экономики» с нормированным распределением сырья, с распределением международных платежных средств, а по возможности — и самих предприятий, и их клиентуры. Ясно, что это может стать как удобной возможностью, которой не суждено повториться в смысле рационализации хозяйства, так и, как раз наоборот, разведочной шахтой для так называемых среднесословных экспериментов в наихудшем из мыслимых смыслов этого слова, каковым почти всегда злоупотребляют. С помощью системы государственных квитанций и сходных средств можно в массовом порядке субсидировать разного рода «самостоятельные» жизни на нищенском уровне и, прежде всего, идеал всякого мелкого капиталиста, нищенское, но уютное существование у прилавка и прочее в том же роде, что означало бы полную противоположность интенсификации и рационализации нашего хозяйства: взращивание тунеядцев и лодырей, носителей того «уюта», что является литераторским идеалом будущего. И как же это можно назвать? «Обавстриячиванием Германии». И к тому же в том пункте, который сами австрийцы считают одним из основных источников того, что они у себя называют «расхлябанностью» (Schlamperei). Ибо сколько бы мы ни учились у них в области культуры вкуса и социального воспитания, у нас есть все основания «благодарить самих себя» за заимствование их «среднесословной политики», чьи чудесные плоды можно изучать по толстым томам решений вопросов вроде того, является ли обивка стульев гвоздями работой обойщика или же столяра. А ведь опасность того, что такое происходит, велика. Ибо в имеющих решающее значение на сегодняшний день прослойках, несомненно, существуют политики, неисправимо придерживающиеся мнения, будто в зловонном болоте лени небокоптителей, которое можно вызвать к жизни «среднесословной политикой», лучше всего закладывать основы того, что они называют «монархическим настроем», — а ведь это трактирная покладистость, оставляющая в неприкосновенности властное положение бюрократии и экономически реакционных властей. И вот, стоит лишь подумать о привилегиях в избирательном праве для прослоек, которые стремится взращивать такая политика, как мы легко представим себе, к чему она приведет: к параличу Германии, экономическому и политическому. Кто хочет этого паралича из–за каких–либо позитивных религиозных или прочих «последних» метафизических верований — в добрый час! Лишь бы он открыто в этом признался! Но из презренной трусости перед демократией хотеть его не следует, и как раз эта трусость — страх перед потрясением легитимности собственности и сегодняшних социальных позиций теперь является центральным мотивом, чтобы все это сделать.