Поскольку в данное издание входят только две главы из данной работы, очертим ее композицию и основные идеи. Книга включает в себя восемь глав: I. Дилеммы. II. «Это должно было быть». III. Ахиллес и черепаха. IV. Наслаждение. V. Мир науки и повседневный мир. VI. Специальные и неспециальные понятия. VII. Восприятие. VIII. Формальная и неформальная логика.

Обрисовав суть своего замысла и подхода (гл.1), Райл далее разбирает две классических философских антиномии: апорию Зенона «Ахиллес и черепаха» и дилемму «фатализм — свобода воли». Подробно, с множеством иллюстраций анализируя противоборство фатализма и взгляда, допускающего способность людей в известных пределах влиять на ход вещей, Райл подводит читателя к выводу: дилемму порождает смешение двух планов рассуждения — логического, с одной стороны, и относящегося к реальному ходу событий — с другой. Иначе говоря, аргумент фаталиста расценивается как ловушка, порождаемая неявным переносом логической необходимости на реальный ход событий. Кстати, «ключ» к механизму возникновения данной ловушки (и родственных ей затруднений) был дан в «Логико-философском трактате» Л.Витгенштейна. Вслушаемся, о чем говорят следующие афоризмы: «5.135 Из существования какой-то одной ситуации никак нельзя заключать о существовании другой, совершенно отличной от нее ситуации. 5.136 Какой-то причинной связи, которая оправдывала бы такое заключение, не существует. 5.1361 Выводить [дедуцировать] события будущего из событий настоящего невозможно…. 5.1362… Поступки, которые будут совершены впоследствии, не могут быть познаны сейчас. Знать о них можно было бы лишь в том случае, если бы причинность — подобно связи логического вывода — представляла собой внутреннюю необходимость…».[25] Витгенштейн здесь распутывает то характерное смешение логического следования с причинной связью, которым страдал докантовский рационализм и которое еще в ранних своих работах принципиально выявил и проанализировал Кант.[26] Важной его заслугой стало четкое разграничение хода событий и хода рассуждения. Соответственно, были разграничены основания бытия (или становления) и основания познания. При этом все существующее, ход событий, Кант характеризовал как случайное и подчиняющееся причинности. Иное дело — ход рассуждения, управляемый не причинностью, а законами логики с ее безусловной необходимостью. Именно в этом ключе Витгенштейн в приведенном размышлении подчеркивает, что событийное и логическое лежат в разных плоскостях, что в отличие от связей логических, имеющих дедуктивный (априорный) характер, причинность — индуктивно устанавливаемая, эмпирическая связь. Г. Райл в «Дилеммах» конкретизирует и обогащает опыт таких аналитических разграничений. Он показывает, что логическая импликация — если предсказанное событие произошло, то предсказание этого события истинно, и наоборот, — незаметно переносится на действительность. И тогда логически необходимая связь высказываний подставляется на место реальной связи событий, принимая облик практической неизбежности. Так, мысленно предпослав любому ничтожному событию (X кашлял 25 января 1953 года в 19 часов) предваряющее высказывание о нем, мы склонны считать, что данное предсказание было истинно в сколь угодно далеком прошлом. Затем незаметно совершается обратный ход: от истинности предсказания заключают о неизбежности того, о чем оно говорит. Это подталкивает к выводу: происходящему предписано случиться. Райл подмечает в этом рассуждении ряд неявных аномалий в употреблении понятий. Одна из них — одинаковое применение понятия истины к высказываниям как о прошлом, так и о будущем. Этим затушевывается логико-эпистемическая разница хроник и прогнозов. Не учитывается, что предсказание случайного события указывает лишь на возможность такового, истинность же или ложность предсказания выясняется в будущем (р.15–35). Таким образом, к данной дилемме приводит, как полагает Райл, трудность совмещения того, что мы знаем о нашем повседневном контроле над вещами, событиями, с тем, что известно об импликациях истин в будущем времени.

Учение о детерминизме на всем протяжении своего развития в самом деле постоянно сталкивалось с дилеммами. И дело тут не только в невольном переносе логической необходимости на реальный ход вещей. История науки и философии вообще полна конфликтов между жестким (механистическим) и другими упрощенными формами детерминизма, с одной стороны, и опытами объяснения сложных реалий, не поддающихся этим простым объяснениям — с другой. Вспомним споры детерминизма и витализма, детерминизма и телеологизма, сопровождавшие поиск более совершенного концептуального аппарата для уяснения сложных типов причинной обусловленности. На рубеже XIX–XX вв. довольно острый характер приняла дилемма механистического детерминизма и вероятностных форм причинности в статистических процессах. Но наиболее резкой альтернативой механистического детерминизма действительно выступало учение о «свободе воли», что нашло столь отчетливое выражение в знаменитой антиномии детерминизма и автономной по отношению к нему морали в философии Канта. Некоторые аспекты этого сложного противоречия остроумно и убедительно, с множеством изобретательно придуманных живых иллюстраций выявляет и показывает читателю автор «Дилемм» (гл. II). Один из выводов, к которому приходит философ, таков: концептуальные трудности, как правило, заявляют о себе не на исходном уровне привычного применения соответствующей группы понятий, а при их обобщении. Так, анализ дилеммы фаталиста убеждает в том, что в своем первоначальном, обычном применении в конкретных ситуациях выражения «имеет место», «должно произойти», «событие», «до и после», «необходимость», «причина», «предотвращать» и др. нисколько не озадачивают. Но уже на первом уровне их обобщения почва как бы уходит из-под ног и возникает угроза путаницы.

А вот пример другой дилеммы. Если человек знаком с историей гедонистической психологии, гедонистической и утилитаристской этики — напоминает Райл, — то он знает, что на всем протяжении их существования вспыхивали локальные битвы между сторонниками этих теорий и их противниками. Более того, внутренний спор по этим вопросам идет в каждом из нас. Мы понимаем, что, как правило, за исключением необычных обстоятельств, люди действительно стремятся к тому, что они любят, что их радует, а не наоборот. Это трюизм. И в то же время общий вывод, будто во всех целенаправленных актах мы неизменно стремимся обеспечить себе максимум удовольствия, вызывает чувство сопротивления. Этот вывод звучит уже не как трюизм, а как громкое научное открытие. При этом применение понятий «удовольствие», «неудовольствие», «нравиться», «не нравиться» и др. тоже не вызывает затруднений на исходном уровне обыденного рассуждения. Не нуждаясь в особом исследовании понятий, люди с легкостью говорят о винах, шутках, новеллах, которые им нравятся или не нравятся. В жизни они прекрасно знают, чего хотят и чего не хотят, что у них вызывает симпатию и что — неприязнь. Но как только начинается обобщенный разговор об удовольствии и его роли в человеческом поведении, так тотчас же возникают трудности. Это относится не только к сфере собственно философии. Отмечается, что задолго до начала философствования общие вопросы такого рода обсуждаются на разные лады во многих пересекающихся сферах рассуждения. Воспитатель, моралист, говоря о нормах поведения, психолог, рассуждая о мотивах человеческих поступков, экономист, изучая потребности, художественный критик, сравнивая так или иначе эстетическую ценность произведений, — все вынуждены говорить об удовольствии и в общих терминах. И опять-таки противоречия гедонистической этики возникают, по мысли Райла, в обобщенном рассуждении, при пересечении разных его сфер. Мы сами чувствуем, поясняет философ, что исходные понятия «желания» и «нежелания», «симпатии» и «антипатии», которые так широко представлены в наших повседневных биографиях, «подвергаются странной и подозрительной трансформации, когда их представляют в качестве основных сил для объяснения всех человеческих выборов и склонностей» (р. 62). Свободно и легко рассуждая о конкретных радостях и переживаниях людей, мы не знаем, как обобщить эти мысли, оформить их в теории или схемы. Глаголы «радоваться», «желать» и т. п. нам доступны и понятны, не влекут за собой каких-то особых проблем. Абстрактные же существительные «удовольствие» и др. вызывают замешательство. Мы понимаем, что эти неудобные абстрактные существительные есть некая дисцилляция того, что покрывается удобными конкретными глаголами. Переходя к обобщениям, мы всякий раз чувствуем, что одно дело применять само понятие, но совершенно другое дело — описывать его применение, подобно тому, как использовать деньги на рынке — это одно, а связно рассуждать об экономике — совсем другое. Продуктивность в одном деле совместима с некомпетентностью в другом. Человек, беспомощный в финансовых операциях, может быть прекрасным теоретиком стоимостных отношений и наоборот. И тем не менее, отмечает Райл, «мы не только научились думать в терминах поговорок, педагогики, судебных и проповеднических обобщений о человеческих симпатиях и антипатиях, но и испытываем необходимость объединить эти обобщения в связное целое» (р.62), в некую общую схему пружин человеческого поведения. И вот тут-то мы втягиваемся в ловушки дилемм, природу которых важно осознать.