Жорж (вырывая письмо из рук Титуса). Чтобы найти в ней вот это! Письмо одного из твоих семи любовников, отца Фредерика! Шлюха! (Набрасывается на Эвелину.)
Титус еле успевает его оттащить.
Эвелина (поняв, что надо привести его в чувство, в свою
очередь оглушительно кричит). Хватит! Довольно!
Жорж (отступив). Ты что?
Эвелина. Хватит, говорю! Дай сюда письмо, идиот!
Оробев от ее властного тона, он протягивает ей письмо. (Прочитав, с жалостью смотрит на него.) Мне очень жаль…
Жорж. Тебе… жа-а-аль?
Эвелина. Да. Мне очень жаль, что я причиню тебе такое огорчение, Жорж. Но у тебя здесь Титус, с его помощью тебе будет легче пережить это.
Жорж. Ты что, надеешься заговорить мне зубы и выйти
сухой из воды?
Эвелина. Выслушай меня спокойно, Жорж. Я предпочла бы никогда не читать этого письма. Более того, лучше, если бы оно никогда не попадало тебе в руки.
Жорж. Нет, вы только послушайте ее! Она просто издевается надо мной.
Эвелина. Эти подушки вышивала твоя мать, как тебе известно. И после ее смерти твой отец подарил их тебе, потому что ты их очень любил. Письмо написано твоей матери.
Жорж. Что?!
Эвелина. Ты не слишком внимательно прочел его, вот почему ты не сразу понял. Твой сын – это твой сын, а вот ты сам – не сын твоего отца. (Возвращает ему письмо.) Мне действительно очень жаль. (Выходит.)
Жорж беспомощно смотрит на Титуса.
Титус. Я тоже так понял.
Жорж. Ну, знаешь ли… На меня все равно что Гималаи обрушились!… (Взрывается.) Какой страшный фарс! И кто же герой этого гнусного фарса – или, может, идиотской мелодрамы, – попробуй угадай кто? Да я!!! «Внебрачный сын, или Тайна Жанны». Авторы Дюма – отец и сын. «Плод любви, или Вышитые подушки». Авторы Машосет и Кана-ри, пара знаменитых водевильных писак! Моя мать!… Шестеро любовников и великая любовь, в результате которой родился я!… Моя мать! Это прозрачное, почти призрачное создание с небесным взглядом кротких глаз, с детски невинной улыбкой, – господи, да что я тебе говорю, ты же знал ее почти так же хорошо, как я, – хрупкое существо, в котором тем не менее угадывалась внутренняя твердость, внушавшая невольное уважение окружающим. Кому же тогда можно верить?! А я-то, дурак, еще полчаса назад приводил Софи в пример эту исключительную пару – мою мать и отца… то есть… да, отца! У меня язык не поворачивается назвать его иначе! Просто неслыханная, невероятная история. И я обнаруживаю эту тайну – тайну ее и моей жизни – вот в этой подушке, куда она зашила письмо… уж не знаю… лет тридцать тому назад! Есть от чего свихнуться, согласись!
Титус печально и сочувственно глядит на него, ничего не отвечая.
(Обнаружив, что все еще держит письмо в руках, читает его вслух). «Любовь моя! Эти два слова трепещут у меня на губах с тех пор, как я обрел величайшее счастье – любить тебя, ибо нет минуты, когда бы я не думал о тебе! Ни один человек в мире не был более поглощен и охвачен любовью, чем я – с того дня, когда услышал от тебя слова, перевернувшие и потрясшие до основания всю мою жизнь. Сотни раз за эти десять лет – десять лет, любовь моя! – мы вместе вспоминали и переживали вновь тот дивный миг, когда, услышав мое признание в любви, ты обернулась и взглянула на меня. Этим взглядом ты вверяла мне свою жизнь, как и я – ни минуты не думая – отдавал тебе свою. Да, наша любовь должна была родиться именно так: с чудесной и почти божественной легкостью распускающегося цветка. О, этот взгляд любящих! Прошлое умирает в этот миг, и рождается новый день. В какую-нибудь четверть часа я все узнал о тебе и о твоей жизни, о пяти или шести увлечениях, не оставивших следа в твоей душе, о привязанности к мужу, рядом с которым ты тем не менее чувствовала себя глубоко одинокой, – и отныне я знал: ты – моя жена. Небо даровало мне это блаженство, как дарует иногда тем, кто разуверился в любви. А вторым его даром был наш ребенок, который – увы! – никогда не будет носить моего имени, но вырастет подле тебя и будет залогом того, что я никогда тебя не покину. Любовь моя, наступают черные дни. Весь мир охвачен безумием, пугающим безумием. Я пишу тебе каждый раз, как в последний, – так ненадежна и хрупка в наше время человеческая жизнь. Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе, клянусь. Повторяю, я сделаю все, но не знаю, удастся ли мне это. Я обожаю тебя. Никогда ни одна женщина не была любима так, как ты. Пусть эти слова всегда будут моим прощальным приветом тебе. Ж.». Наверное, его звали Жаном.
Титус. Какое письмо!
Жорж. Да. Неудивительно, что моя мать не уничтожила его. Но что за странная мысль пришла ей в голову – спрятать его в этой подушке!
Титус. Это письмо явно написано во время войны. Может быть, это действительно его последнее письмо.
Жорж. Почему ты так думаешь?
Титус. Это объясняет тот факт, что письмо было зашито в подушку и что оно оказалось единственным. Твоя мать, скорее всего, сожгла все остальные, но это она уничтожить не смогла. А ведь оно явно самое опасное из всех по своему содержанию.
Жорж внезапно начинает ощупывать подушки, одну за другой, прислушиваясь, не шуршит ли внутри бумага.
Жорж. Нет. Больше ничего. (Возвращается к разговору о письме.) Когда я прочел это письмо, перед самым твоим приходом, мне словно туман глаза застлал, я понял только одно – это измена, а намек на войну прошел мимо моего сознания.
Титус. Да тут и сомневаться нечего. «Я пишу тебе каждый раз, как в последний…». «Я сделаю все, чтобы вырваться к тебе…». Ясно, что он был мобилизован и что речь идет о самом начале войны – тогда еще не были отменены отпуска. Да и цвет чернил, фактура бумаги тоже доказывают, что…
Жорж. Страшная история… Но, знаешь, я теперь доволен, что прочел это письмо. Узнать, что моя мать была так страстно любима человеком, который и через десять лет писал ей о своем чувстве с неугасающим пылом, со счастливой убежденностью во взаимности их любви, – это в каком-то смысле даже приятно. Но, черт побери, какой свет это проливает на женщин! Какой свет на этих!… (Сдерживается.) Вот такие-то дела, старина. В хорошенькую передрягу я угодил. Хочешь виски?
Титус. Спасибо, с удовольствием.
Жорж. Но раз такое дело… дьявольщина, я бы хотел все-таки узнать, чей я сын. Я частенько не мог понять, отчего я временами веду себя как последний негодяй, как грубая скотина. Теперь-то я наконец узнаю, от кого это во мне!
Титус. Судя по стилю этого письма, вряд ли твоя мать любила чемпиона по боксу.
Жорж. Мда! Если я теперь обнаружу, что мой настоящий отец отличался еще большим тактом, обаянием и воспитанностью, чем названый, тогда я вообще отказываюсь что-либо понимать. (Пауза.) Нет, просто невероятно, голова кругом идет! (Пауза.) Ну и личность, оказывается, моя мать! Ай да женщина! Сперва эти увлечения, потом страсть, которой никто так никогда и не заподозрил. Какая женщина! Какой характер! Как она сумела сделать из своей супружеской жизни идеальный брак, превратить ее в миф, в который мы с сестрой верили всю жизнь… и она знала, что я сын ее любовника… Господи боже! Моя сестра!
Титус. Твоя сестра?
Жорж. Если предположить, что это письмо написано в начале войны и что оно было последним…
Титус. Но ведь это только гипотеза.
Жорж. Да-да, гипотеза… Это правда. А что если мы поторопились его похоронить, моего дорогого отца? Вполне может быть, что он живехонек и так же крепок, как этот… мой?!
Титус. Кто «этот»?
Жорж. Ну, этот мой отец. Муж моей матери. Словом, мой отец. Тьфу! Ладно, вернемся к тому… к настоящему. Умер он или нет, но его письмо написано во время войны. Война началась в сентябре тридцать девятого. Мне тогда было девять лет. Я родился, наверное, в первый год связи моей матери и этого человека. В тридцать девятом мне было девять лет, а моей сестре уже пятнадцать – она ведь на шесть лет старше меня. Я в свои девять лет вряд ли что-нибудь понимал, но если этот человек был убит в начале войны, для моей матери это должно было быть страшным ударом. Невозможно, чтобы пятнадцатилетняя девочка, будучи при этом, не заметила чего-нибудь, чего она мне, естественно, не сообщила. А если он еще жив, то я мог бы, осторожно расспросив ее – да и моего отца, впрочем, – разузнать что-нибудь. Подпись «Ж». Это ведь уже кое-что… «Ж»… Жан, Жюль, Жером… Эта буква уже сужает поле поисков. Ведь какого-нибудь Жоакина или Жозефа не на каждом шагу встретишь.