А потом это случается с тобой. В этом нет ни величия, ни достоинства. Для твоей печали масса времени; ничего, кроме времени. Бувар и Пекюше записали в своих «Копиях» некий совет на тему: «Как забыть умерших друзей»; Тротул (школа Салерно) говорит: надо съесть сердце чучела совы. Я, возможно, в конце концов воспользуюсь этим советом. Я попытался пить, но к чему это меня привело? Становишься пьян, только и всего. Говорят, надо трудиться, работа спасает от всего. Это не так, от нее я даже не получал спасительной усталости; более того — она привела бы к невротической летаргии. Но всегда остается надежда на время. Подожди, пройдет время. Больше времени, еще больше… У тебя много времени впереди.

Многие думают, что мне хочется поговорить. «Хотите поговорить об Эллен?» — спрашивают они, намекая на то, что их не смутит, если у меня не выдержат нервы. Иногда говорю с ними, иногда нет, но это ничего не меняет. Все равно произносишь не те слова; вернее, тех, нужных слов не существует. «…Человеческая речь подобна надтреснутому котлу, и мы выстукиваем на нем медвежьи пляски, когда нам хотелось бы растрогать своей музыкой звезды». Говоришь и сам сознаешь, сколь нелеп и убог язык осиротевшего человека. Ты словно говоришь о чужом горе. Я любил ее; мы были счастливы; мне не хватает ее. Она не любила меня; мы были несчастливы; мне не хватает ее. Выбор молитв невелик: достаточно бормотать слова.

«Это тяжело, Джеффри, но ты оправишься. Я не умаляю глубину твоего горя, но я достаточно повидал в этой жизни и знаю, что ты выдержишь». (Нет, миссис Бланк эти пилюли можете выпить все сразу, они не убьют вас) Ты придешь в себя, это точно. Через год, через пять лет но не так, как вырвавшийся из темноты туннеля на свет солнца поезд, который, громко стуча колесами, уже спускается по склону к Каналу. Ты оправишься, как чайка еле выбравшаяся из густого пятна нефти на воде. Ее оперение в мазуте и прилипло к ней навсегда.

И все же ты о ней думаешь каждый день. Иногда, устав любить ее мертвой, представляешь ее себе живой чтобы поговорить, услышать одобрение. После смерти матери Флобер нередко заставлял экономку надевать старенькое клетчатое платье его матери, чтобы «удивить» себя воспоминаниями. Иногда помогало, иногда нет; семь лет спустя после ее смерти, увидев это старенькое клетчатое платьице, снова бродившее по дому, он мог расплакаться навзрыд. Что это было? Победа над собой или неудача? Воспоминание или потакание своему малодушию? «Скорбь это грех» (1878).

Или это попытка чем-то отодвинуть в памяти образ Эллен. Сейчас, когда я вспоминаю ее, я стараюсь тут же представить бурю с градом в Руане в 1853 году. «Невиданной силы буря с градом», — сообщал Флобер в письме к Луизе. В Круассе были сорваны шпалеры, иссечены градом цветники, в огороде все вырвано с корнем. Где-то, должно быть, погибли урожаи на полях, и повсюду выбиты стекла. Буре радовались лишь стекольщики да Гюстав. Вообще разрушение привело его в восторг— за какие-то пять минут госпожа Природа восстановила первородный порядок вещей вместо временного, искусственного, успешным создателем которого со свойственной ему самоуверенностью считал себя человек. Есть ли что глупее, чем часы в виде арбуза, восклицал Гюстав, радуясь, что град разбил все стекла. «Люди легко верят тому, что солнце светит лишь для того, чтобы росла капуста».

Это письмо всегда успокаивает меня. Солнце светит не только для того, чтобы помочь расти капусте; и я рассказываю вам правдивую историю.

Эллен родилась в 1920 году, вышла замуж в 1940-м, родила в 1942-м и 1946-м годах, умерла в 1975-м.

Я начну сначала. Люди маленького роста всегда кажутся аккуратными, не так ли? Но Элен не была такой. Ростом она была чуть выше пяти футов, но была неуклюжа, всегда на что-то натыкалась и что-то задевала. Она легко набивала себе синяки и шишки, даже не замечая этого. Однажды, когда она, сама того не ведая, чуть не сошла на мостовую на Пикадилли, я вовремя схватил ее за руку; на следующий день, несмотря на то, что на ней накануне была блуза и пальто, на ее руке красовался багровый синяк, словно от клещей робота. Она даже не знала о синяке, а когда я указал ей на него, не могла вспомнить, как пыталась сойти на мостовую.

Итак, я снова начну сначала. Она была единственным ребенком в семье, и ее очень любили. Она была единственной и любимой женой. Она была любима, если это подходящее слово, чтобы упомянуть и о ее любовниках, хотя я уверен, не все были ее достойны. Я любил ее; мы были счастливы; мне не хватает ее. Она не любила меня, мы были несчастливы, и мне не хватает ее. Возможно, она устала и ей надоело быть любимой. Флобер в свои двадцать четыре года объявил, что он созрел — он созрел раньше меня, это верно. Но это потому, что я рос в парниковых условиях. Многие ли ее любили? Большинство людей не могут долго оставаться предметом чьей-то бесконечной любви, однако Эллен, возможно, смогла. Или ее понимание любви было совсем другим: почему нам хочется думать, что любовь у всех одинакова? Возможно, для Эллен любовь означала поездку в гавань Малберри, конец причала и бушующее море. Ты не можешь остаться там, тогда выбирайся на берег и продолжай жить дальше. А старая любовь? Она подобна ржавеющему танку, стерегущему каменный брус памятника там, где однажды что-то было освобождено. Старая любовь — это ряд пляжных кабин на песке в ноябре.

В сельском пабе, недалеко от дома, я однажды слышал, как двое завсегдатаев спорили о некой Бетти Корриндер. Возможно, ее фамилия пишется иначе, но упоминали они ее именно так. Бетти Корриндер, Бетти Корриндер. Они ни разу не сказали просто Бетти, или эта самая Корриндер, или еще как-то, но только Бетти Корриндер. Судя по всему, она была из тех, кому пальца в рот не клади, хотя те, кто ленивы и нерасторопны, потерпев поражение, всегда склонны преувеличивать быстроту и ловкость противника. Эта Бетти Корриндер, должно быть, была еще та штучка, и друзья то и дело не без зависти похихикивали: «Знаешь, что говорят о Бетти Корриндер». Сказавший это скорее утверждал, а не спрашивал, хотя за этим тут же следовал вопрос: «Какая разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней? Ну угадай, какая разница между Бетти Корриндер и Эйфелевой башней». Пауза и короткий момент раздумья: «Не каждому удавалось взобраться на Эйфелеву башню».

Я покраснел за свою жену, бывшую где-то в двухстах милях от меня. По каким местам бродила она, давая завистливым мужчинам повод отпускать шуточки в ее адрес? Я не знаю. К тому же я преувеличиваю. Возможно, я даже не краснею, возможно, мне все равно. Моя жена не такая, как Бетти Корриндер, какой бы эта Бетти на самом деле ни была.

В 1872 году во французских литературных круга было много дискуссий о том, какому наказанию следует подвергать женщин, нарушающих супружескую верность. Должен ли супруг наказывать изменницу или прощать ее? Александр Дюма-сын в книге «Мужчина — Женщина» дал самый простой из советов: «Убить ее!» Его книга за один год выдержала тридцать семь изданий. Сначала это причинило мне боль, сначала я расстроился и стал презирать себя. Моя жена спала с другими мужчинами: должно ли это беспокоить меня? Я не спал с другими женщинами: должен ли я беспокоиться по этому поводу? Эллен всегда была ласкова и мила со мной; должно ли это тревожить меня? Она была ласкова не потому, что чувствовала себя виноватой за измену; она просто была ласковой. Я много работал, она была мне хорошей женой. Теперь я не вправе утверждать этого, но все же она была мне хорошей женой. У меня не было любовных связей, потому что они меня не настолько интересовали; к тому же врач, который волочится за юбками, поистине отвратительное зрелище. У Эллен были любовные связи, потому что, как я полагаю, это ее в какой-то степени интересовало. Мы с ней были счастливы, мы с ней не были счастливы, мне ее не хватает. «Относиться к жизни серьезно — это прекрасно или глупо?» (1855).

Трудно объяснить, почему все это так мало задевало ее. Она не была распутной, ее душа не очерствела, она никогда не залезала в долги. Порой она задерживалась необъяснимо долго в городе из-за подозрительно малого количества покупок (она не была слишком разборчивой покупательницей); ее поездки на несколько дней в город для посещения театров случались чаще, чем мне того хотелось бы. Но она была честной и, видимо, лгала мне лишь тогда, когда это касалось ее тайной жизни. Тогда она лгала, импульсивно, отчаянно и до неловкости. О всем другом она говорила мне правду. Вспомнились слова обвинителя во время процесса над «Мадам Бовари», пытавшегося объяснить искусство Флобера: он «реалист, но неосторожен».