Услышав столь лестный отзыв о своей особе, граф с приятностью кивнул головой. Он ответил мне каким-то довольно замысловатым комплиментом и в заключение предоставил мне свободу действий. Мы вернулись к графине. В это время звон колокола возвестил о том, что настал час обеда. Граф пригласил меня отобедать с ними. Жюльетта, увидев нас серьезными и молчаливыми, украдкой окинула нас взором. Когда же ее муж, к ее удивлению и недоумению, воспользовался каким-то пустячным предлогом, чтобы оставить нас с нею вдвоем, она остановилась и метнула в меня одним из тех взглядов, которые умеют бросать только женщины. В ее взоре было все любопытство, допустимое для хозяйки дома, которая принимает у себя незнакомца, точно с неба свалившегося; в нем были все вопросы, вызываемые моей одеждой, молодостью и выражением моего лица (а они составляли необычайный контраст друг с другом!); затем — все пренебрежение боготворимой любовницы, в глазах которой все мужчины — ничто, за исключением одного; в нем были невольные опасения, боязнь, досада при мысли, что ей придется занимать неожиданного гостя, в то время как она, очевидно, хотела приберечь для своей любви все наслаждение одиночества.

Я понял это немое красноречие и ответил на него улыбкой, полной сострадания и участия. В течение одного мгновения я любовался Жюльеттой; она стояла во всем блеске своей красоты, озаренная светом безоблачного дня, среди узкой, обсаженной цветами аллеи. При виде этой восхитительной картины я не смог удержаться от вздоха.

— Увы, сударыня, я только что совершил очень тяжелое для меня путешествие, Я предпринял его… ради вас одной.

— Сударь! — сказала она.

— Я явился к вам от имени того, кто зовет вас Жюльеттой, — продолжал я. Она побледнела. — Вы сегодня не увидите его.

— Он болен? — тихо спросила она.

— Да, — ответил я. — Не теряйте самообладания, умоляю вас. Он поручил мне передать вам некоторые касающиеся вас вещи, которые известны лишь вам и ему, и верьте, что никогда посланный не был более молчалив и предан.

— Что же случилось?

— А если он не любит вас больше?

— О! Это невозможно! — воскликнула она с легкой, не слишком искренней улыбкой.

Вдруг какой-то трепет пробежал по ее телу, она кинула на меня дикий и быстрый взгляд, покраснела и сказала:

— Он жив?

Боже! Какое страшное слово! Я был слишком молод, чтобы выдержать то выражение, с которым оно было сказано, и растерянно смотрел на несчастную женщину.

— Сударь! Сударь, отвечайте! — воскликнула она.

— Да, сударыня.

— Это правда? О, скажите мне правду, я в силах услышать ее. Скажите! Эта неизвестность мучительнее всякого горя.

В ответ у меня выступили слезы, так непередаваем был голос, произнесший эти слова.

Со слабым криком она прислонилась к дереву.

— Сударыня, — сказал я ей, — вот ваш муж.

— Разве есть у меня муж!

С этими словами она кинулась прочь и исчезла.

— Пора! Обед стынет! — воскликнул граф. — Идемте, сударь.

Я последовал за хозяином дома. Он провел меня в столовую; там, на столе, накрытом со всей той роскошью, к которой приучил нас Париж, был уже подан обед. Было накрыто пять приборов: приборы супругов и их маленькой дочери, мой прибор, который должен был быть его прибором; последним был прибор одного каноника из Сен-Дени, который, прочтя предобеденную молитву, спросил:

— Где же наша милая графиня?

— Она сейчас придет, — ответил граф.

Проворно налив нам супу, он доверху наполнил свою тарелку и с изумительной быстротой опорожнил ее.

— Ого, племянник! — воскликнул каноник. — Будь здесь ваша жена, вы проявили бы больше благоразумия.

— Теперь папе будет нездоровиться, — сказала с лукавым видом девочка.

Вскоре после этого оригинального гастрономического эпизода, в ту минуту, когда граф проворно разрезал поданную дичь, вошла горничная и сказала:

— Месье, мы нигде не можем разыскать мадам.

При этих словах я резким движением поднялся с места, боясь, не случилось ли несчастье. Опасения так живо отразились на моем лице, что каноник последовал за мною в сад. Муж, из приличия, дошел до двери.

— Останьтесь! Останьтесь! Не беспокойтесь! — крикнул он нам.

С нами он, однако, не пошел. Каноник, горничная и я обошли тропинки и лужайки парка, зовя, прислушиваясь и тревожась тем более, что я сообщил моим спутникам о смерти молодого виконта. На бегу я рассказал им, при каких обстоятельствах произошло это роковое событие, и заметил при этом, что горничная чрезвычайно привязана к своей госпоже: она гораздо живее каноника почувствовала тайные основания моего страха. Мы отправились к прудам, мы обшарили все уголки и нигде не нашли графини или хотя бы ее следов. Наконец, на обратном пути, проходя вдоль стены, я услышал глухие, подавленные стоны, доносившиеся из какого-то строения вроде риги. На всякий случай я вошел туда. Мы увидели Жюльетту: движимая отчаянием, она инстинктивно зарылась в сено и, повинуясь чувству неодолимой стыдливости, спрятала в него голову, чтобы заглушить вырывавшиеся у нее ужасные крики. Она рыдала, плакала, как ребенок, но плач ее был более раздирающим, более жалобным, чем плач ребенка. Ничего больше не оставалось у нее в мире. Горничная приподняла свою госпожу — та не сопротивлялась с вялым безразличием умирающего животного. Не зная, что сказать, служанка повторяла:

— Идемте, госпожа, идемте.

Старый каноник спрашивал:

— Да что с ней? Что с вами, племянница?

Наконец с помощью горничной мне удалось перенести Жюльетту в ее комнату, Я настойчиво посоветовал наблюдать за нею и объявить всем, что графиня больна. Затем мы с каноником спустились в столовую. Мы уже довольно давно покинули графа, я вспомнил о нем, только проходя по галерее, и мысленно подивился его равнодушию. Мое удивление еще более возросло, когда я увидел, что граф сидит с философским хладнокровием за обеденным столом: он съел почти весь обед — к великому наслаждению дочери, улыбавшейся при виде того, как отец нарушает все предписания ее матери. Легкая стычка между графом и каноником объяснила мне странную беззаботность этого супруга. Врачи, чтобы излечить графа от какой-то серьезной болезни, название которой ускользнуло из моей памяти, предписали ему строгую диету. А он страдал жестокой прожорливостью, как это часто бывает у выздоравливающих, животная алчность перевесила в нем все человеческие чувства. Я увидел природу во всей ее подлинной реальности, одновременно в двух разных, глубоко различных обличиях, я мог наблюдать комическое рядом с самым ужасным страданием. Вечер прошел печально. Я был утомлен. Каноник напрягал все силы своего ума, чтобы догадаться, почему плакала его племянница. Муж молча переваривал съеденный обед, удовлетворившись довольно смутным разъяснением, полученным от жены через горничную: кажется, графиня объяснила свое состояние одним из обычных женских недомоганий. Все мы легли рано. Лакей повел меня в отведенную мне комнату. Проходя мимо спальни графини, я робко осведомился о том, как она себя чувствует. Узнав мой голос, она попросила меня войти, хотела заговорить со мной; но, не будучи в силах произнести ни слова, она наклонила голову, и я удалился. Несмотря на мучительные чувства, пережитые мною за этот день со всей искренностью юности, утомление от тяжелого пешего перехода взяло свое: я уснул. В поздний ночной час меня разбудил легкий шорох: то порывисто скользнули вдоль железного прута кольца моей занавески. Я увидел, что в ногах моей кровати сидит графиня. Свет лампы, поставленной на стол, ярко освещал ее лицо.

— Да правда ли все это, сударь? — сказала она. — Я не знаю, как смогу я жить после такого страшного удара. Но сейчас я спокойна. Я хочу все узнать.

«Ну и спокойствие!» — сказал я себе, видя пугающую бледность ее щек, оттеняемую каштановыми волосами, слыша глубокий, глухой звук ее голоса, поражаясь тому опустошению, которое произвела скорбь в чертах ее лица. Она уже поблекла, как лист, с которого сбежали последние осенние краски. В ее покрасневших, вспухших глазах, утративших все свое очарование, отражалась лишь горькая, глубокая скорбь: как будто серая туча нависла там, где раньше искрилось солнце.