Доминик.
Доминик не клеится ко мне, он не клеился ко мне и в самом начале нашего знакомства, что способствует этому больше – ангельские крылья или вонючая бейсболка? А может быть, все дело в извечной трусости Доминика? Трусость делает его почти провидцем, в контексте Доминика у нее возникает масса других, куда более приятных синонимов: деликатность, сочувствие, сострадание, осторожная симпатия. Да, именно так: осторожная симпатия.
Доминик привязан ко мне, Доминик остро во мне нуждается, ежедневные свежесрезанные цветы в номере – это тоже Доминик. И все же он не выходит за рамки осторожной симпатии. Мое прошлое страшит его не меньше, чем поломка кондиционера. Что думает о моем прошлом Доминик? Мое прошлое – l'amour2? Мое прошлое – le merde3? На прямой вопрос Доминик не решится и через тридцать лет, когда я стану charmante petite vieille. Жаль, что я поняла это слишком поздно. И мне придется приберечь ответ для кого-нибудь другого, не такого трусливого.
Мое прошлое – любовь.
Мое прошлое – дерьмо.
Любовь и дерьмо пребывают в нем в восхитительном, почти сакральном симбиозе. Любовь и дерьмо, дерьмо и любовь, любовь – дерьмо; стоит тебе поставить между любовью и дерьмом знак равенства – и конец света обеспечен.
Трусишке Доминику лучше не знать об этом.
И мечтать о Марракеше, о Касабланке, о Рабате. И черт с ней, с благословенной Францией, исторической родиной, на которой Доминик никогда не был. Как не были его отец и, возможно, дед и прадед. Род Доминика пустил корни в Эс-Суэйре задолго до появления межатлантических рейсов «Эйр Франс», нижние ветви его генеалогического дерева пошли на изготовление мачт корсарских бригов, средние – на балки и перекрытия отеля «Sous Le del de Paris», а нелепая худосочная верхушка – и есть Доминик.
Назвать ее кроной язык не повернется.
И все же я нежно люблю Доминика.
Его французский похож на мой собственный французский, неправильный, не размножающийся в неволе французский. С той лишь разницей, что бреши в нем Доминик частенько затыкает арабскими, а я – русскими словами.
Все еще – русскими.
Le merde.
Дерьмо.
Это может относиться к чему угодно: к утренним туманам, к ценам на бензин, к пропаже пепельницы из пятнадцатого номера (пепельницы из него исчезают регулярно), к интерьеру виллы Алена Делона в одном из предместий Марракеша (Доминик набрел на фото интерьера в каком-то журнале), к постоянно дующим ветрам.
Тут мы с Домиником расходимся.
Ветра – вовсе не le merde, как полагает Доминик. Ветра – лучшее, что есть в Эс-Суэйре. Переменчивые, прихотливые, всегда влажные ветра навеки приковали меня к маленькому городишке с большими волнами. Вышибить из башки l'amour которая и есть le merde, им не удалось, но во всем остальном они выше всяких похвал. И что-то подсказывает мне: благодаря им я никогда не постарею, история «прелестной маленькой старушкой» обойдет меня стороной. Ветра Эс-Суэйры сдуют с лица любой намек на морщины, а губы так и останутся обветренными, упругими и солоноватыми. Точно такими же, какими они были в тот день, когда я встретила l'amour.
Ветра Эс-Суэйры возвращают меня в него – снова и снова.
Только теперь, по прошествии трех лет, я поняла высший смысл своего побега в Марокко: я здесь не для того, чтобы забыть все, нет. Я здесь для того, чтобы помнить. Не то, что было потом, когда l'amour превратилась в le merde, а то, что было в тот первый день.
Воспоминание о счастье. Не больше и не меньше.
Мое воспоминание о счастье – Эс-Суэйра – всегда под рукой.
«Ты странная», – сказал мне однажды (лишь однажды!) Доминик. Мы напились, без всякого повода; мы напились, хотя до очередного Дня перемирия в Первой мировой войне оставалась ровно неделя. Вот тогда-то из брюха Доминика и полезли морские пехотинцы, один за другим. Крепкие парни, совсем не трусливые, и на осторожную симпатию им было плевать, учинить допрос – вот чего они жаждали.
– Ты странная, Сашa.
– Почему же, Доминик?
– Тебе никто не пишет. Никто к тебе не приезжает. Ты ни разу ни с кем не говорила по телефону. И ты не выглядишь тоскующей по родине. А русские всегда тоскуют по родине, я знаю.
Что ты можешь знать, Доминик? Ты не был ни в Марракеше, ни в Касабланке, ни в Рабате, о благословенной Франции и говорить не приходится. Да что там Франция, даже до Аэропорта тебе не добраться. Ведь для этого придется сесть в машину или в твой дурацкий автобус и целых два с половиной часа трястись по утомительному горному серпантину. Это выше твоих сил, трусишка Доминик.
– Может быть, ты – не русская, Сашa?
– Ты же видел мой паспорт, Доминик.
– Да, но…
Чернокожий громила-сержант, вот в кого превращается Доминик. И стоит только ему почесать переносицу, как летучий отряд морских пехотинцев безропотно отправляется обратно в брюхо. Никаких допросов больше не будет, несмотря на выпитое.
– Тебе не нравится, как я работаю?
– Ты отлично работаешь.
– Может быть, мне пора освобождать номер?
– Что ты! Он твой, ты же знаешь!
– Кстати, вчера в двадцать первом сломался кондиционер, – добиваю я Доминика.
– Дерьмо!..
– Его уже починили.
– Ты прелесть, Сашa! Без тебя бы я пропал!
– Интересно, как шли дела до того, как я здесь появилась?
– Из рук вон, Сашa! Из рук вон!
Это почти правда. Отель ветшает, Доминик не слишком рачительный хозяин. Тем, кто хотел бы получить здесь полный пакет услуг, ловить нечего. Вся надежда на неприхотливых серферов, для них Доминик расписывает доски. Этому занятию посвящено свободное время Доминика. И несвободное тоже. Он – отличный художник, и если бы не трусость, мог бы сделать карьеру именно как художник. Но для этого ему пришлось бы отправиться в Европу и показать доски кому-нибудь из специалистов или ждать, пока такой специалист появится в Эс-Суэйре. И то и другое – из разряда «один шанс на миллион», и простой арифметический подсчет подсказывает, что ждать Доминику придется долго. Я – гораздо деятельнее Доминика и могла бы (в порядке дружеской помощи) сама поискать специалистов; тогда отъезда из Эс-Суэйры не избежать. А покинуть Эс-Суэйру означает снова лицом к лицу столкнуться с концом света.
Переживать его заново у меня нет никакого желания.
И все же я чувствую ответственность за Доминика, вот почему два месяца назад я написала письмо Алексу Гринблату, знаменитому галеристу и теоретику современного искусства. О его существовании я узнала совершенно неожиданно, из того же журнала, в котором были помещены фотографии виллы Алена Делона в одном из предместий Марракеша. Там же имелась сноска на адреса гринблатовских контор. В Лондоне, Париже и Нью-Йорке.
Я остановилась на парижской, потому и письмо было написано по-французски, хотя более расплывчато-космополитичного имени, чем «Алекс Гринблат», и придумать нельзя. Во всяком случае, несомненно одно: Алекс Гринблат – не араб.
К письму были приложены семь фотографий семи досок, расписанных Домиником. Виды рыбного рынка Эс-Суэйры, виды Доминика на Марракеш, Касабланку, Рабат. Оставшиеся три доски – плоды воображения Доминика: женщины, которых он никогда не знал, вещи, которых он никогда не касался, чувства, которые он никогда не испытывал. Все заключено в непроницаемую оболочку из водостойких красок (рецепт их приготовления – ноу-хау Доминика), все мерцает, светится внутренним светом и дразнит неопытные души. Опытные, впрочем, тоже. Плоды воображения моего трусливого друга нравятся мне больше всего. Кой черт, «нравятся»! – я готова сожрать их, откусить по внушительному куску от каждого и потом долго наслаждаться послевкусием. Послевкусие – вот что важно во всем, что делает Доминик, вот что ценно.
Только конченый серфер может попирать это ногами. Что они и делают с разной степенью мастерства.
Никогда, никогда я не приму приглашения на ужин ни от одного из них!..