Он снова обезоружил меня своим тоном, и тут мы повернули в длинную улочку, запахло жимолостью и нарциссами, и такси остановилось перед серой громадой «Эрмитажа». Водитель повернулся к нам, желая что-то объяснить, но Уайли произнес «Ш-ш!», указав на Шварца, и мы тихонько вышли из машины.

— Сейчас не пустят внутрь, — вежливо пояснил водитель.

Мы с Уайли подошли к портику и сели на ступенях у широких колонн.

— Этот мистер Шварц — кто он такой? — спросила я.

— Да ну его. Возглавлял одно время кинофирму — то ли «Ферст нэшенал», то ли «Парамаунт», то ли «Юнайтед артисте». А теперь в глубоком нокауте. Но он еще вернется. В наше лоно нет возврата только алкашам и наркоманам.

— Вам, я вижу, Голливуд не нравится.

— Напротив. Очень даже нравится. Но что за тема для интимной рассветной беседы на ступенях дома Эндрю Джексона.

— А я Голливуд люблю, — не унималась я.

— Отчего же не любить. Золотой прииск в апельсиновом раю. Чья это фраза? Моя! Неплохое местечко для жестких и тертых, но я-то прибыл в Голливуд из Саванны, штат Джорджия. И в день прибытия явился на званый вечер. Хозяин пожал мне руку и ушел от меня. Все было в том саду честь честью: плавательный бассейн, зеленый мох ценой два доллара за дюйм, красивые люди из семейства кошачьих. Они развлекались и пили… А меня не замечали. Ни одна душа. Я заговаривал с пятью или шестью — не отвечают. Так продолжалось час и два, а потом я вскочил со стула и припустил оттуда сумасшедшей рысью. Вернулся в гостиницу, получил из рук портье адресованное мне письмо — и тогда лишь почувствовал, что я снова человек, а не пустота.

Мне самой испытывать подобное, конечно, не приходилось. Но, вспомнив голливудские званые приемы, я подумала, что Уайли не сочиняет. Чужака у нас встречают прохладно, за исключением тех случаев, когда он преуспел уже и сыт и, следовательно, безопасен, — иначе говоря, когда он знаменитость. Но и знаменитость не слишком-то разлетайся к нам. — Вам бы взглянуть философски, — самодовольно сказала я. — Они ведь не от вас захлопнулись так грубо, а от прежде встреченных нахалов.

— Так юна и хороша — и такие умные речи. На востоке занималась заря, и я видна была Уайту отчетливо — худощавая, изящная, неплохие черты лица и бьющий ножками младенец мозг. Вид у меня на рассвете тогда, пять лет назад, был чуточку взъерошенный, наверно, бледноватый; но в юности, когда жива иллюзия, будто у приключений плохого конца не бывает, требовалось лишь принять ванну и переодеться, — и снова заряжена надолго.

Во взгляде Уайли было одобрение ценителя, очень для меня лестное. Но тут мистер Шварц вдруг нарушил наше милое уединение, подойдя к дому извиняющейся походкой.

— Клюнул носом — стукнулся о металлическую ручку, — сказал он, потирая уголок глаза. Уайли вскочил.

— Как раз вовремя, мистер Шварц. Сейчас приступаем к осмотру пенатов, где обитал Эндрю Джексон — десятый президент Америки, Старая Орешина, Новоорлеанский победитель, враг Национального банка, изобретатель Системы Дележа Политической Добычи.

— Вот вам сценарист, — обратился Шварц ко мне, как обвинитель к присяжным. — Знает все, и в то же время ничего не знает.

— Это что еще такое? — вознегодовал Уайли.

Так он сценарист, оказывается. И хотя мне сценаристы по душе, — спроси у сценариста, у писателя, о чем хочешь, и обычно получишь ответ, — но все же Уайт упал в моих глазах. Писатель — это меньше, чем человеческая особь. Или, если он талантлив, это куча разрозненных особей, несмотря на все их потуги слиться в одну. Сюда же я отношу актеров: они так трогательно стараются не глядеть в зеркала, прямо отворачиваются от зеркал — и ловят свое отражение в никеле шандалов.

— Таковы они все, сценаристы, — верно, Сесилия? — продолжал Шварц. — Я не говорун, я практик. Но молча я знаю им цену.

Уайли смотрел на него с медленно растущим возмущением.

— Эта песня мне знакома, — сказал он. — Ты учти, Мэнни, — при любой погоде я практичнее тебя. У нас этакий мистик будет полдня расхаживать по кабинету и пороть чушь, которая везде, кроме нашей Калифорнии, обеспечила бы ему сумасшедший дом. И закруглится на том, что он глубочайше практичен, а я фантазер. И посоветует пойти осмыслить его слова на досуге.

Лицо Шварца опять потухло и опало. Один глаз уставился в небо, за высокие вязы. Шварц поднес руку ко рту, безучастно куснул заусеницу на среднем пальце. Понаблюдал за птицей, кружившей над крышей здания. Птица села на трубу, зловещая, как ворон, и Шварц сказал, не сводя с нее взгляда:

— В дом сейчас не пустят, и пора вам уже обратно в аэропорт.

Рассвело еще не до конца. Огромная коробка «Эрмитажа» белела красиво, но слегка грустно, осиротело — даже теперь, через сто лет. Мы пошли к машине, сели; мистер Шварц неожиданно захлопнул за нами дверцу, и только тут мы поняли, что он не едет.

— Я раздумал лететь — проснулся и решил не лететь. Останусь здесь, шофер потом за мной приедет.

— Вернешься на Восток? — недоуменно спросил Уайли. — И все лишь потому, что…

— Это решено, — сказал Шварц, слабо усмехнувшись. — Я ведь был человек весьма решительный — на удивление прямо. — Таксист включил мотор, Шварц сунул руку в карман. — Эту записку отдадите мистеру Смиту.

— Мне вернуться часа через два? — спросил водитель.

— Да… конечно. Я похожу тут, полюбуюсь. Всю обратную дорогу в аэропорт я думала о Шварце: он как-то плохо сочетался с сельским утренним ландшафтом. Долгим был у Шварца путь из городского гетто к грубому камню этой усыпальницы. Мэнни Шварц и Эндрю Джексон — несуразно звучат рядом эти имена. Сомневаюсь, знал ли Шварц, бродя у колонн, кто такой был Эндрю Джексон. Но, возможно, ему думалось, что раз уж дом сохранен как реликвия, то, значит, Эндрю Джексон был человек большого сердца, сострадательный и понимающий. В начале и в конце жизни люди тянутся прильнуть — к материнской груди — к милосердной обители. Где можно приникнуть, прилечь, когда ты никому уже не нужен, и пустить себе пулю в висок.

Понятно, что про пулю мы узнали только через сутки. Вернувшись в аэропорт, мы сообщили дежурному, что Шварц не летит дальше, и на этом поставили точку. Циклон ушел на восток Теннесси и погас там в горах, до взлета осталось меньше часа. Из гостиницы явились заспанные пассажиры; я продремала несколько минут на одной из аэропортовских прокрустовых кушеток.

Померкший было от нашей трусливой посадки, возжегся понемногу снова ореол рискованного рейса, — мимо нас бодро прошла с чемоданчиком новая стюардесса, высокая, статная, яркая брюнетка, копия своей предшественницы, только вместо французского красно-синего платья на ней было льняное, легкое, в голубую полоску. Мы с Уайли сидели, ожидая.

— Отдали мистеру Смиту записку? — спросила я полусонно.

— Да.

— Кто он такой? Это, видимо, он поломал Шварцу планы.

— Шварц сам виноват.

— Не люблю всесокрушающих бульдозеров. Когда отец и дома начинает переть бульдозером, я его осаживаю: «Ты не у себя на студии». (И тут же я подумала, не цепляю ли на отца ярлык. Ранними утрами слова — бесцветнейшие ярлыки.) При всем при том он вбульдозерил меня в Беннингтон, и я ему за это благодарна.

— То-то будет скрежет, когда бульдозер Брейди и бульдозер Смит сшибутся, — сказал Уайли.

— Мистер Смит с отцом — конкуренты?

— Не совсем. Пожалуй, нет. Но будь они конкурентами, я бы знал, на кого ставить.

— На отца?

— Боюсь, что нет.

В такую рань как-то не тянет проявлять семейный патриотизм… У регистрационного столика стоял пилот и качал головой. Они с администратором разглядывали будущего пассажира, который сунул два пятицентовика в музыкальный автомат и пьяно опустился на скамью, хлопая слипающимися глазами. Прогрохотала первая выбранная им песня, «Без возврата», а затем, после короткой паузы, столь же бесповоротно и категорически прозвучала вторая, «Погибшие». Пилот решительно мотнул головой и подошел к пассажиру.

— К сожалению, не сможем взять вас на борт, старина.