Боже праведный, эта женщина оставила бы Москве лишь ошметки европейской части России, без балтийских республик, Украины или Грузии – валяйте, берите себе свою независимость! Она носилась со своей "гласностью", и никто не знал, чем все это кончится, кроме бесконечного периода неопределенности. Правда, последней соломинкой стала эта сделка с мусульманами. Все аналитические исследования свидетельствовали, что в Афганистане произойдет новая вспышка междоусобной борьбы, Пакистан переметнется на сторону Ирана, не пройдет и десятка лет, как аятоллы будут править практически всем югом Азии!
Этого нельзя было допустить. Тогда они сделали ставку на личные качества Никитина, который, но их оценкам, в душе был консерватором, лишь временно упивавшимся "гласностью". Требовалось всего лишь помочь ему протрезветь, увидеть вещи в должном свете... притормозить, действовать, не торопясь, сохранить Советский Союз. В анализе утверждалось, что при отсутствии Ирины Чевриков и Лидичев смогут управлять его действиями.
К счастью, нашлось простое решение сложной проблемы. Он улыбнулся, вернулось хорошее настроение. И еще одна вещь – миллиарды долларов, в которые обошлась бы поддержка новых независимых государств, растущих, как грибы, в Европе и тянувших руки за помощью к Америке! Да благословит Господь это простое решение.
"Теперь мы можем заняться делами, которых требует страна..."
"Валяйте, говорите, мистер президент... и хорошо, что вы не знаете, как было на самом деле". Улыбаясь во весь рот, он, повернувшись к экрану, поднял стакан с апельсиновым соком, словно предлагая тост.
Главное, чтобы не докопались. То, что делал Олли, было о'кей, он действовал как патриот. Глупо было бы попасться и дать возможность парням с Капитолийского холма лишний раз бить себя в грудь и доказывать, что у них простыни чище, чем у других!
О'кей... Остались торчать две ниточки – девчонка и Хайд. Когда их заправят, материя будет, как новенькая, как это бывает при художественной штопке.
Сегодня – решил Харрел, слушая бурные, звонкие аплодисменты по окончании речи президента. Калвин поднял руки – естественно, не как свидетельство сдачи в плен. Даниэль улыбалась, как могла только она и немногие голливудские звезды. Харрел потянулся к телефону. Итак, сегодня. Потому что, добавил он мысленно, я не собираюсь быть распятым на Капитолийском холме из-за какой-то полоумной бабы и ни на что не годного агента!
– Я вышел под предлогом, что мне нужно в туалет! Конечно, он еще здесь, мы сидим за ленчем!.. Что? Нет, не то... но справки, которые наводит Кеннет, по-видимому, относятся к проекту ДПЛА... Что? Да, от того человека, Лескомба, или как там его, которого они арестовали как шпиона. Да, да... Слушай, Паулус, я не могу с тобой долго говорить, просто подумал, что тебе об этом следует знать. Уверен, что можно замять, хотя он будет говорить, что интересуется только делом Лескомба и больше ничем... Понял. Я... меня не интересуют никакие... нет, так я не привык! Ты совершенно прав, мне это совсем не нравится... Что? Нет, у меня нет ни малейшего желания знать о твоих намерениях. Да, разумеется, можешь действовать, как тебе заблагорассудится, исходя из того, что я тебе сказал... Соучастник? В чем? Да, я знаю, что замешан, благодарю. Каждое утро я вижу его в зеркале, когда бреюсь... Мне нужно идти. До свидания, Паулус...
– Теперь вы отвечаете за то, чтобы ваш блестящий новый план был приведен в действие, товарищ генерал. Забудьте о том, другом, деле. Вы меня понимаете?
– Да, товарищ заместитель председателя... но думаю, что это неправильно. Малан заботится только о собственной шкуре – хочет, чтобы это делалось нашими руками!А нам сейчас не следует высовываться.
– Прябин, вам повезло – ваша шкура не пострадала после провала в Стокгольме... и ареста того пария, Лескомба. Кому, как не вам, известно, сколько он может рассказать Обри о нас и обо всей операции!
За спиной старика виднелась площадь Дзержинского, отливавшая серым цветом под холодным дождем. Его мрачная, тяжелая крестьянская фигура находилась в тени, настольная лампа высвечивала только искривленные узловатые кисти рук.
– При всем уважении, товарищ заместитель председателя, я не думаю, что если даже Лескомб выложит Обри все, что знает, это обязательно привлечет внимание к нашему предприятию.
– Малан в отличие от вас не недооценивает Обри. Он хочет, чтобы Лескомба убрали... и я с ним согласен. Я передал указание, чтобы о нем позаботились. Ясно?
– Я...
– Ясно?
– Ясно, товарищ заместитель председателя.
Тяжело поднявшись, старик вышел из-за стола, протягивая руку.
– Тогда мне только остается пожелать вам счастливого пути и удачи в осуществлении нашей потрясающей операции. Выпьем? Вы же достаточно уверены в ее исходе, чтобы выпить за ее успех, генерал, не так ли? – Старик скрипуче засмеялся.
– Да, несомненно!..
В трубке раздавались настойчивые резкие гудки. Телефон в квартире Обри не отвечал. Хайд, согнувшись, поглядел на освещенные слабым светом часы. Восемь часов долой... в Лондоне время ленча. Эта мысль выводила его из себя. Он отпел глаза. В крошечном лучике света, словно отшелушившаяся кожа, порхнул мотылек. Почти два часа Хайд наблюдал за темнеющим на фоне звездного неба среди дюжины других плавучим домиком, чтобы убедиться в отсутствии слежки. В машинах никого, в окнах темнота, занавески без движения. Ни объективов, ни микрофонов, ни людей. Время от времени просажали грузовые и легковые машины, звук моторов постепенно затихал, ни одна не остановилась. Женщина находилась в четверти мили отсюда, в машине, оставленной в одном из спускающихся к воде переулков.
Он дергался от нетерпения: проклятый Лондон не отвечал! Ну, ответь же... Где-то, черт возьми, на ленче!.. Ну, ответь...
Ни экономки, ни самого Обри нет дома. На работу звонить нечего и думать, нельзя звонить Шелли или кому-нибудь еще. Нельзя. Для него один надежный телефон – на квартире Обри. Маленький бесцветный мотылек бился о стекло кабины, словно отсчитывая бегущие секунды. Несмотря на теплое, все еще темное утро, Хайда трясло, скорее от злости из-за того, что вот он пересилил свое неуважение и болезненную подозрительность к Обри, а в ответ слышит лишь длинные гудки телефона из пустой квартиры. Ох, как надо, чтобы Обри был дома! Теперь, когда надобность в племяннице подходила к концу. Обри должен освободить его от заботы о ней, пока из-за своего состояния она не стала для него опасной. В трубке продолжали раздаваться гудки. Если бы сбыть с рук женщину, тогда появилась бы возможность маневра, чтобы скрыться, залечь в нору. Она совсем обессилела, став похожей на него, каким он был недавно.
Хайд стряхнул с себя свое состояние на автостоянке, когда не смог отделаться от этой женщины, удрать от нее. Каким-то образом его обреченность, изнеможение перешли к ней. Это произошло незаметно по пути из Сан-Франциско, когда он много раз возвращался назад и метался по дорогам с целью обнаружить слежку. Она беспричинно принималась плакать, ее трясло – словом, сдавала на глазах.
В трубке по-прежнему гудки. В нем закипала необузданная злоба, свидетельствуя, что его прежняя сноровка и выдержка – лишь видимость, притворство. Он мог играть роль самого себя, причем со знанием дела, но только короткое время и ценой огромных усилий – отдельные монологи, короткие сцены, но никогда всю пьесу. С усилием удерживаясь, он повесил трубку и крадучись выскользнул из будки в темноту между двумя фонарями. Протянувшиеся вдоль причала черные силуэты плавучих домиков были похожи на небольшие горки шлака. Надо было, не медля, двигаться, проникнуть в домик и выбраться оттуда, пока напряжены нервы и последние капли адреналина поступают в организм.
Оглянувшись на причал, прислушиваясь к затихающему отдаленному шуму мотора, он поднялся по переулку к машине. Даже в слабом свете ее неподвижная фигура на заднем сиденье воплощала полное изнеможение. Он поколебался, прежде чем открыть дверцу. Она в страхе повернула белое, как бумага, лицо, потом безвольно обмякла, узнав его.