«Дай крепость нам, о Боже правый, Злодейство ближнего прощатьИ крест тяжелый и кровавый – С твоею кротостью встречать. И в час народного гоненья, Когда захватят нас враги, Терпеть позор и оскорбленья, Христос Спаситель, помоги. И у преддверия могилыВдохни в уста твоих рабовНечеловеческие силыМолиться кротко за врагов.

Молчание

На следующий день я опять пришел читать его дневник, и опять нашел поверх него листочек. И на нем написанные его рукой слова Евангелия: «И тогда соблазнятся многие, и друг друга будут предавать и возненавидят друг друга»…«И лжепророки восстанут и прельстят многих. И по причине умножения беззакония во многих ослабеет любовь. Но претерпевший же до конца спасется». И я понял: он оставлял все это для меня. Так он … беседовал со мною.

ЮРОВСКИЙ. Ты что?!

МАРАТОВ. Да! Он все знал.

ЮРОВСКИЙ. Нет! Не мог! Тогда почему же он написал?

МАРАТОВ. Он понял: мы – его смерть, а смерть его – благо… Человек XIX века, он был уверен: убив его, мы, конечно же, отпустим семью на волю… Они перестанут страдать. И еще. Страна ненавидела Романовых. Обычная история: народ, кричавший вчера: «Осанна!», так же дружно кричит: „Распни!“ И оттого не было ни одного заговора освободить его, кроме нашего, придуманного в ЧК. В тот страшный год он понял – живым он никому не нужен. Но мертвый? Жертва! Во искупление за многое, что случилось в его правление! Мудрый Ленин боялся: царь сможет стать «живым знаменем». Глупый царь понял: знаменем он сможет стать только мертвый. И он предложил нам свою смерть. Смертью смерть поправ. Тогда за дверью я и услышал: «В моем конце мое начало». И в этом была истинная загадка его взгляда – взгляд тельца на заклание. (Шепчет). Убиенным, он задумал вернуться в Россию…

Молчание.

И знаешь, о чем просил он перед своим убийством?

ЮРОВСКИЙ. Я не хочу знать о тиране.

МАРАТОВ. Это важно – что просят перед смертью… Даже тираны!? Тебе ведь умирать…

Молчание.

За два дня до расстрела я нашел на его столе письмо. Он оставил мне письмо… младшенькой… Девичье письмо подруге. Помню, были вложены засушенные цветы, те, что привезли они с собой из Царского, где были счастливы. И первая строчка в письме была. «Отец просил передать, чтобы не мстили за него. Он всех простил… И молится за всех». Такие слова накануне невиданной муки написала маленькая девочка. И потом, когда пришел грузовик, и ты держал безумную речь перед безумными. Мне бы выйти к вам, рассказать, сумасшедшим, то, что поняла маленькая девочка… Но, конечно, не вышел… Не сказал.

ЮРОВСКИЙ. Ты сбежал.

МАРАТОВ. Да. Умыл руки… С тех пор ощущаю себя мертвым и зачем-то живым. Галлюцинации мучают. И все жду увидеть ее, чтобы она повторила те слова. Но она не приходит. Приходят только они – старая парочка… И я все мучаюсь – почему не приходит она? И только ты мне можешь помочь понять. Я рассказал тебе все. Твоя очередь…

ЮРОВСКИЙ. Я понимаю – ты сумасшедший. Но говори яснее. Что ты хочешь услышать?

МАРАТОВ. Я начал понимать это уже в начале двадцатых, когда во всем мире заговорили об этой женщине. Ты помнишь?

ЮРОВСКИЙ. О какой женщине?

МАРАТОВ. Не лукавь, ты понимаешь… Именно тогда появилась в Берлине женщина, которая объявила себя…

Молчание.

МАРАТОВ. Анастасией. И потом я увидел ее лицо на газетных фотографиях. Это было лицо! Младшенькой! Только радостная прелесть ушла. Будто мертвое.

А потом я прочел про след сведенной родинки. На ее теле – там, где когда-то свели родинку у юной Анастасии, и одинаковое строение ушной раковины, и сходство их почерков, и, наконец, подробности жизни Семьи, о которых та свободно рассказывала.

ЮРОВСКИЙ. Убили! Их всех… Всех – убили!

МАРАТОВ. Да-да, но… Но лицо не давало покоя! В минуты тоски и ужаса… Какая это тоска и какой ужас! я думал – а вдруг?

ЮРОВСКИЙ. Всех, всех, всех!

МАРАТОВ. И вот тогда я узнал, что ты составил секретную Записку – отчет о расстреле.

ЮРОВСКИЙ. Да, да написал Записку в правительство. И потом много писал и рассказывал о расстреле. Мы всех убили!

МАРАТОВ. Но меня поразила дата, Юровский, ты написал эту Записку тотчас после того, как в Берлине появилась она.

ЮРОВСКИЙ. Мне надоело повторять: всех убили.

МАРАТОВ. Да, именно. В этом и был смысл твоей Записки: всех убили! Да и как уцелеть: одиннадцать жертв, двенадцать убийц и маленькая комнатушка. Я ее часто вижу. Своды.

ЮРОВСКИЙ. Никто не мог, всех убили, Маратов!…

МАРАТОВ. Но оказалось, не ты один писал. Еще четверо расстрельщиков в подробностях описали казнь. И один из них пулеметчик Стрекотин, ты его помнишь – рябой, высокий.

Он пишет…

ЮРОВСКИЙ. Послушай! Они мертвы. Что ты хочешь от меня?

МАРАТОВ. Только вспомнить. Ответь на вопросы и все!

ЮРОВСКИЙ. Как ты жалок, бывший товарищ. Ну хорошо. И. найди таблетку – мне больно!

МАРАТОВ надевает очки, нелепо ползает по полу – находит, отдает ЮРОВСКОМУ. Тот торопливо наливает воду в стакан. глотает таблетку, жадно пьет.

МАРАТОВ. Итак, по порядку. Я услышал электрические звонки звонки. Звонки! Звонки! Я не мог их слышать! Я выбежал на улицу. Там стоял приехавший грузовик со включенным мотором. Но твои проклятые звонки. Звонки звенели. В этот момент к счастью приехал мой автомобиль, и я отправился на вокзал. А ты?

ЮРОВСКИЙ. Пошел будить доктора. Он не спал – писал письмо… Так оно недописанным и осталось.

МАРАТОВ. Дальше.

ЮРОВСКИЙ (начинает нехотя, но с каждым словом все более воодушевляется. Он рассказывал это много раз, и этот рассказ и сейчас вдохновлял его). Я сказал доктору: «Ночь будет опасная, город обстреливает артиллерия – всем вам надо спуститься в подвал». Он пошел их будить. Я по-прежнему не выключал электрические звонки.

МАРАТОВ. Да-да. И сейчас их слышу – звонки! Звонки!

ЮРОВСКИЙ. Звонками я как бы подгонял их. Доктор, видно, легко поднял Романовых. Прошло не более получаса – они появились одетые. Думаю, радостно одевались: белые освободители совсем рядом. Мы с заместителем моим Никулиным их повели вниз по лестнице.

МАРАТОВ. В ту комнату!

ЮРОВСКИЙ. В ту подвальную комнату. Как сейчас вижу. Длинная получилась процессия: семья, слуги, доктор. Николай нес паренька Помню, оба были в гимнастерках и в военных фуражках. Комната… Ну ты помнишь – совершенно пустая была. Но я поставил стул для царицы – у нее ноги больные. Царица села и для парня стул потребовала. Что ж, говорю Никулину: «Принеси!» Видно, умереть он хочет на стуле. Красивый был паренек. Сел рядом с мамашей. Остальных я выстроил

МАРАТОВ. Как выстроил?

ЮРОВСКИЙ (усмехнулся). В ряд. Спокойным голосом говорю: «Пожалуйста, вы станьте сюда, а вы сюда… вот так». Помню, служанка – высокого роста женщина… С ней рядом встала Анастасия. (Усмехнулся.) У служанки была в руках подушка. Маленькие подушечки были у дочерей в руках, одну положили на сиденье стула Алексею, другую – на стул для «самой». Николай сначала встал во второй ряд за сыном, но я перевел его в первый ряд рядом с пареньком. Потом подравнял строй – все так же спокойным голосом.

МАРАТОВ. И… Они согласились строиться?

ЮРОВСКИЙ (задыхается от беззвучного смеха.) Моя выдумка! Помнишь последнюю обедницу, когда они выстроились. Я сразу подумал – как удобно расстреливать. И когда они вошли гурьбой в подвал, сказал: «Николай Александрович, после бегства вашего брата Михаила Александровича из Перми»… Как у него глазки-то загорелись, не знал, что их императорское высочество засыпанный землей, с месяц как в яме. «Слухи, говорю, в Москве нехорошие, будто сбежала и ваша семья. Потому хочу всех сфотографировать. И отослать снимки в Москву, чтоб успокоились». А накануне, как бы невзначай, упомянул, что фотографом работал до революции. Так что они поверили.

МАРАТОВ. Ты действительно работал фотографом до революции. Наверное, фотоаппарат вынес для убедительности?

ЮРОВСКИЙ. Да, откуда ж ему взяться?