— Ты думаешь, я не встану? — неожиданно спросил он с обидой и злостью в голосе.
Удвоенный страх овладел мною. Я не знал, что мне делать, и заплакал. Теплые слезы ощутил я на своих щеках.
— Думаешь, не встану? — повторил он и встал, ища рукой опоры.
— Вась! — сказал я и взял его за горячую руку. — Я боюсь, Вася!
Опираясь на меня, он покачивался на широко расставленных ногах. Что-то теплое текло у меня по шее.
— Идем. Ты не бойся. У меня только в спине болит. Идем. Ты теперь ничего не бойся. Дядин Митяев приказ надо передать, а то наших побьют.
Он отстранил мою руку и сделал шаг вперед, но покосился и упал лицом вниз, повалив и меня.
— Чего ты? — спросил я, судорожно ухватившись за его плечо. — А? — Но больше ничего не мог сказать: соленый ком застрял в моем горле, и мне трудно стало дышать.
Стояла тишина. Я жался от холода и громко плакал.
Васька лежал молча. Казалось, он что-то вспоминал, о чем-то думал, и вдруг тихо спросил:
— Ты думаешь, я помру? — и повторил громко и тяжело: — Думаешь, помру, да?
Со страшным напряжением, опершись одной рукой на меня, он встал, сделал два решительных шага, но поскользнулся и снова упал.
Больше он не поднялся.
В ужасе я приблизился к его лицу: Васька не дышал. Я никогда вблизи не видел еще человека, который бы не дышал.
И тогда я как-то очень ясно почувствовал, что Васька умер, что я остался один на этом кургане, в этой большой степи, во всем мире. Но как это случилось?
Ведь совсем недавно он жил и дышал, смотрел на меня живыми глазами и говорил. Я слышал его голос: «Ты ничего не бойся. Иди, как все равно ты задаешься, а сам не задавайся. В тебя стреляют, а ты иди». Я почувствовал острую жалость к себе, и она хлынула горячим потоком слез.
Не понимая зачем, я нагнулся и начал рвать траву и копать руками землю. Я обламывал себе ногти, царапал до крови пальцы, но, ничего не слыша и не видя, в каком-то диком исступлении рвал землю и бросал ее на Ваську. Вдруг я подумал о том, что он сейчас встанет и прыгнет сзади на меня, закричав: «Ты думаешь, я помру?»
Я вскочил и, громко плача, побежал к руднику.
Дальше все проходило как во сне. Около домов кто-то гнался за мной и кричал: «Стой, стреляю!», потом я долго и бессвязно рассказывал человеку в красных галифе о том, кто я, как попал сюда и что случилось со мной и моим другом в степи, на берегу речки.
Когда я, всхлипывая, умолк, он поднял руку и крикнул:
— По кo-о-ня-ам!
Какой-то парень со звездой на белой кубанке отвел меня в дом, напоил чаем и дал мне огромные зеленые галифе, такую же рубашку и серую с острым верхом шапку.
— Вот теперь ты буденновец! — сказал он и хлопнул меня по плечу, как равного. — Будешь служить со мной, пулеметчиком будешь.
Вечером на широком рудничном дворе я увидел много белых гробов. Вспомнился Васька, и меня потянуло в последний раз посмотреть на друга. Я шел между гробами, вглядываясь в лица убитых, и в одном из них неожиданно увидел того, кого искал. Васька занимал только половину длинного неоструганного гроба и лежал, как живой. Высокий лоб его, как всегда, был нахмурен. Теплый степной ветерок тихо шевелил его белые волосы, клином спадавшие на лоб.
Я смотрел на его сжатые губы и вдруг снова подумал, что он сейчас выскочит из гроба и, нахмурив брови, крикнет: «Ты думаешь, я помру, да?»
Я повернулся и убежал, чтобы не видеть, как будут его хоронить.
Так умер Васька, мой суровый и нежный друг, и последняя ночь его жизни была последней ночью моего детства.
Я сел в пулеметную тачанку буденновского эскадрона и не покидал ее до конца гражданской войны. И где бы я ни был — в тяжелых переходах или в жестоких боях, — я шел в передних рядах и всегда помнил слова моего друга: «Ты ничего не бойся. В тебя стреляют, а ты иди».