Кадфаэль оставил юношей и тихо ушел, унося опустевшую суму и окрепшую надежду. Не нужно ничего говорить Марку о новом брате, пусть они сами разберутся друг в друге, пусть это будет настоящим братством, если такое выражение действительно имеет еще смысл. Пусть у Марка сложится собственное мнение, непредвзятое, никем не внушенное, тогда через неделю он, Кадфаэль, может быть, узнает кое-что о Мэриете, что не будет продиктовано жалостью.

Последнее, что видел Кадфаэль, — это как они вошли в маленький садик, где играли дети: четверо, которые могли бегать, один, ковылявший на костыле, и один, который в девять лет передвигался на четвереньках, как собачка, — у него не было пальцев на обеих ногах, результат гангрены: однажды в жестокий мороз его выгнали на улицу. Самого младшего Марк держал за руку, пока водил Мэриета по этой маленькой огороженной площадке. У Мэриета еще не выработалась защитная реакция на то, что он увидел, но, по крайней мере, и отвращения он не почувствовал. Он остановился и протянул руку мальчику-собачке, который вертелся у его ног, а когда обнаружил, что тот не может стоять и даже не пытается подняться, внезапно сам присел на корточки, чтобы оказаться примерно на одном уровне с ребенком, и, весь сострадание, весь внимание, слушал, что тот ему говорил.

Этого было достаточно. Кадфаэль ушел довольный, оставив их одних.

Он не был здесь несколько дней, а потом, воспользовавшись предлогом, что надо было навестить одного нищего, которого замучили язвы, пришел и улучил момент поговорить с братом Марком наедине. О Мэриете не было сказано ни слова, пока Марк не пошел проводить Кадфаэля. Они вышли за калитку и прошагали еще немного в сторону аббатства. Только тогда Кадфаэль произнес безразличным тоном, как спросил бы о любом человеке, начинающем трудное служение:

— А как твой новый помощник?

— Прекрасно, — ответил ничего не подозревающий Марк. — Готов работать, пока не свалится, если бы я позволил. — Все верно: способ забыть то, чего не избежать. — Он очень хорошо ладит с детьми, они ходят за ним следом и при всяком удобном случае цепляются за него. — Да, это тоже вполне понятно: дети не станут задавать лишних вопросов и не станут мерить его своей меркой, как это делают взрослые; они принимают его таким, как он есть, и раз уж они полюбили его, то и липнут к нему. — И он не отшатывается от самых страшных язв и не уклоняется от самой неприятной работы, — добавил Марк, — хоть он и не приучен к ней, как я, и понятно, что это дается ему с трудом.

— Так и нужно, — проговорил Кадфаэль просто. — Если бы он не страдал, он бы не был здесь. Разумная доброта — это только половина: для человека, ухаживающего за больными, нужно еще горячее сердце. А как вы с ним ладите — говорит ли он когда-нибудь о себе?

— Никогда, — ответил Марк и улыбнулся, совершенно не удивляясь этому обстоятельству. — Он ничего не говорит. Пока ничего.

— И ты ничего не хочешь узнать о нем?

— Я охотно выслушаю все, что ты расскажешь, если ты считаешь, что мне нужно это знать. Но самое главное я уже понял: он от природы честен и абсолютно чист, какая бы беда ни приключилась с ним по вине его самого, других людей или злых обстоятельств. Мне бы только хотелось, чтобы он был повеселее. Хотелось бы услышать, как он смеется.

— Тогда не ради того, чтобы удовлетворить твое любопытство, а ради него самого тебе лучше узнать то, что известно мне, — сказал Кадфаэль и поведал Марку все.

— Теперь я понимаю, — проговорил Марк, когда тот замолчал, — почему он утащил свой матрас на чердак сарая. Он боялся, что во сне может потревожить и испугать тех, кому и так достаточно достается. Я подумывал было тоже перебраться вслед за ним, но решил, что не стоит. Понял, что у него есть на то свои серьезные причины.

— Серьезные причины делать все, что он делает? — поинтересовался Кадфаэль.

— Причины, которые кажутся серьезными ему, во всяком случае. Но совсем не обязательно, что другие сочтут их разумными, — признал Марк.

Брат Марк не сказал Мэриету ни слова о том, что ему стало известно. Конечно, он отринул мысль присоединиться к своему помощнику в его добровольном изгнании на чердак сенного сарая и сделал вид, что его не удивляет, какое место тот выбрал для сна; однако три следующие ночи, когда все стихало, Марк осторожно выбирался из своей постели, бесшумно заходил в сарай и прислушивался к доносившимся сверху звукам. Но оттуда слышалось только ровное тихое дыхание спокойно спящего человека да время от времени вздохи и шорохи, когда Мэриет поворачивался на другой бок. Может быть, некоторые вздохи были слишком глубокими, точно спящий пытался сбросить тяжкий груз с души, но вскриков не было. В приюте святого Жиля Мэриет к вечеру оказывался настолько без сил, что спал без сновидений, и это было счастьем для него.

Среди тех, кто вносил пожертвования в аббатство и приют для прокаженных, тесно связанный с обителью, король был одним из самых щедрых. Его дары были наиболее крупными. Следуя его примеру, хозяева маноров тоже разрешали в определенные дни собирать в своих владениях плоды или хворост. Приют святого Жиля имел право четыре дня в году заготавливать в близком, а потому доступном Долгом Лесу дрова и сухой лес, который мог служить материалом для изгороди и других строительных нужд, — по одному в октябре, ноябре и декабре, когда позволяла погода, да еще один день в феврале или марте, чтобы пополнить истощившиеся за зиму запасы.

Мэриет уже три недели жил в приюте, когда на третье декабря выдался погожий денек, как будто специально предназначенный для снаряжения экспедиции в лес. Солнце взошло рано, и земля под ногами была твердой и сухой. Хорошая погода стояла уже несколько дней и вот-вот могла смениться ненастьем. Следовало ловить момент и отправляться собирать хворост, а если попадутся поленницы свежесрубленных дров, то и их разрешалось увезти в приют. Брат Марк понюхал воздух и объявил поход в лес, что, по сути, было праздником для всех. Вытащили две легкие ручные тележки и взяли с собой плетеные веревки — перевязывать охапки хвороста, положили большое кожаное ведро с едой и собрали всех, кто мог хотя бы медленным шагом дойти до леса. Были и такие, кто хотел бы пойти, но не мог одолеть дорогу, — те остались ждать дома.

От приюта святого Жиля проезжая дорога вела на юг, а влево уходила тропа, по которой брат Кадфаэль ехал в Аспли. Пройдя чуть дальше этой развилки по большой дороге, экспедиция свернула в рощицу с редко разбросанными деревьями, росшую на опушке леса, и двинулась по широкой утоптанной тропе, по которой легко было катить тележки. Они взяли с собой мальчика с больными ногами, который не мог ходить, и посадили его на одну из тележек. Тяжесть не бог весть какая, в конце концов, а радости ребенка не было предела. Останавливаясь на полянах и собирая хворост, они спускали его на землю, и, пока все работали, он играл в траве.

Мэриет вышел утром в путь хмурый, как всегда, но, когда день стал разгораться, душа молодого человека, казалось, тоже начала выбираться из темницы, в которой томилась, на тускловатый свет солнца. Ступая по дорожке, покрытой прелыми листьями и травой, юноша впитывал лесной воздух и будто расправлял крылья, оживал, черпая силу в земле, по которой шел, как засохший росток после дождя. Он был самым неутомимым, отламывал самые крепкие сучья с поваленных деревьев, и никто так ловко не связывал и не укладывал их. Они уже добрались до опушки густого леса, где сбор обещал быть наиболее успешным, и остановились передохнуть и подкрепиться тем, что взяли с собой. Мэриет вместе со всеми поел хлеба, сыра и лука, выпил эля и улегся под деревьями, распластавшись на земле, как плющ. Мальчик с увечными ногами пристроился рядом, положив голову на руку Мэриета. Лежа вот так, утонув в высокой, по-осеннему бледной траве, ребенок был похож на какое-то странное существо, проросшее из земли, полузаснувшее в преддверии зимы, полубодрствующее в ожидании следующей весны.