— Ничего поделать не могу, Евлампиюшка, — с горечью признался мальчик. — Я знаю-то язык плохо, придумал вот рифмы — лямур, тужур, бонжур, да очень глупо выходит! Я не то совсем сказать хочу!

— Лямур, тужур, бонжур! — тут же подхватил Мефоша, большой любитель французского языка, подтанцовывая на жердочке и почесывая лапой свое роскошное жабо. — Лямур, тужур…

— Ты еще дразнишься! — Борисушка погрозил попугаю кулаком. — Я тебе перья-то выщиплю!

Мефоша в ответ матерно выругался и повернулся к Борису задом, выражая полное презрение к стихотворцу-неудачнику. Евлампия не замедлила вмешаться, опасаясь как за перья попугая, так и за целость глаз и пальцев Бориса, в том случае если ему вздумается сразиться с большой и сильной птицей.

— Ну, ну, не злись, — пригладила она непослушные Борисушкины волосы, изрядно запачканные чернилами. — Почему бы не сочинить стишок на родном языке, если уж ты не силен во французском?

— По-русски всякий сможет! — отмахнулся он. — Что я, кучер?!

— А вот и не всякий! — возразила нянька. — Попробуй-ка! Сумеешь ли еще? — подзадоривала она мальчика, и тот простодушно попался на ее уловку.

— Выйди-ка на полчаса! — не на шутку завелся Борис. — Я сочиню тебе не хуже самого… Хераскова!

Евлампия с улыбкой наблюдала через занавеску, как Борис бегает из угла в угол, яростно ероша шевелюру, словно надеясь вырвать из нее вместе с волосами искомые рифмы, а потом опрометью бежит к столу, макает перо в чернильницу и что-то быстро пишет.

Ровно через полчаса стих был готов и с трепетом вручен няньке.

Я веер ваш сломал, и в этом вам винюсь,
Неуж нельзя простить? В котором то законе?
Я вашей красоте покорно поклонюсь,
А не простите вы — так и умру в поклоне!

— Что ж, стиль высокий, и настоящие чувства видны, — одобрительно кивнула шутиха. — Это ты, верно, написал той самой девочке, у которой сломал веер? — догадалась она.

Борис покрылся стыдливым румянцем и опустил голову.

— Ну теперь-то она тебя непременно простит, — с уверенностью заявила Евлампия.

— Нет, — покачал головой мальчуган, — это что! Вот если бы по-французски…

В тот же день Евлампия попросила сеньора кондитера изготовить особого рода конфеты и цукаты, которыми не грех лакомиться в пост, заказала под них изящную бонбоньерку, а на коробке велела красиво надписать Борисушкин стишок.

Бенкендорф жил неподалеку от Шуваловых, которые были заранее извещены о его визите, однако ему пришлось проделать довольно извилистый путь, прежде чем он смог избавиться от навязчивой опеки соглядатаев обер-полицмейстера. Сперва он подъехал на извозчике к постоялому двору Ласкутина, что на Маросейке, переполненному, как обычно, людьми и лошадьми, кипящему суетой, словно пчелиный улей. Здесь томился его верный боевой конь, с которым он партизанил в подмосковных лесах. На нем же он прискакал из Калиша в Москву, получив последние указания от императора с комментариями графа Аракчеева.

Перекинувшись с хозяином двумя-тремя фразами относительно новых грабительских цен на овес, Александр заказал пива, что-то шепнув слуге на ухо, а сам отправился на задний двор, будто бы по нужде. На самом деле в стойле его уже поджидал оседланный конь. Молодой генерал вспрыгнул в седло и сразу ощутил себя неуязвимым. Хотел бы он посмотреть на того ловкача, который попытается выследить его верхом! Пятнадцати лет от роду, служа в посыльных у императора Павла, он преодолевал огромные расстояния в немыслимо короткие сроки, порой сутками обходясь без еды и сна, загоняя лошадей до смертельного хрипа, который потом часто снился ему в кошмарах. «Лошадей, как я погляжу, ты любишь больше, чем женщин», — сказал ему как-то в Париже Чернышев. Это было еще до его злополучного увлечения мадемуазель Жорж. «Женщин я люблю не меньше, — ответил он тогда царскому посланнику, — но лошади в отличие от них хранят тебе верность до последнего вздоха и ничего взамен не требуют».

Он долго плутал кривыми переулками Китай-города, пока окончательно не убедился, что шпики главного полицмейстера потеряли его из виду. Александр не возлагал больших надежд на этот визит, однако нужно было хоть за что-нибудь зацепиться. Время, отведенное ему императором, истекало, а свидетелей, подтвердивших бы призыв Ростопчина к черни второго сентября двенадцатого года, так и не нашлось.

Его принял молодой граф Евгений, поджидавший гостя на крыльце своего роскошного особняка, не тронутого войной и пожаром. Бенкендорф изумился, увидев его на ногах, в то время как несколько дней назад, в театре Познякова, своими глазами лицезрел беспомощного инвалида.

— Что за чудеса творятся под солнцем?! — не выдержав, воскликнул он по-французски. — Вы больше не инвалид войны, как наперебой трезвонили все московские газеты?

Слегка смутившись панибратским приветствием совсем незнакомого ему человека, что было принято в армии, но не в мирной жизни, Шувалов ответил:

— Это и в самом деле чудо, Ваше превосходительство, но вы здесь, как я понял, не затем, чтобы его засвидетельствовать?

Они прошли в дом и чинно разместились в креслах почти не топленной гостиной. Евгений задал несколько дежурных вопросов, касающихся пребывания русских войск в Пруссии. Этот, во всех смыслах, холодный прием Александр отнес насчет того, что графиня была больна и полностью поручена заботам сына. Он явился не вовремя и поэтому, любезно удовлетворив любопытство графа, сразу изложил ему цель своей миссии.

— Вы желаете опросить слуг? — удивился Шувалов.

— Для начала неплохо было бы поговорить с дворецким, — уточнил Александр.

Эта просьба озадачила Евгения. Макар Силыч уже третий день отсиживался в карцере на хлебе и воде после сильнейшего приступа белой горячки, во время которого бедняга неистово боролся с невидимыми французскими солдатами и едва не зарубил топором девку, присланную к нему с миской ледяной воды и уксусом для компрессов. Теперь к нему наотрез отказывались входить даже самые послушные слуги.

— Должен вас предупредить, — с запинкой ответил граф, — что дворецкий не совсем здоров…

— Но говорить-то он может?

— Он не совсем в себе…

Евгений сам не знал, как объяснить то, что мать до сих пор не выгнала со столь ответственной должности горького пьяницу.

— Неужели пьет? — догадался Бенкендорф.

Евгений подтвердил его догадку кивком головы.

— Но сейчас-то, средь бела дня, этот негодяй, вероятно, еще тверез? — предположил Александр, неожиданно перейдя на русский.

— Он безнадежен! Матушка заперла его в карцере, — не стал лукавить граф, — и хотела препроводить в сумасшедший дом. Не знаю, чего мы ждем.

— Вот оно что, — покачал головой генерал. Он отнесся к словам Евгения с крайним недоверием, посчитав, что тот просто-напросто не желает помочь следствию. — Что ж, если дворецкий в таком состоянии, то я боюсь спрашивать, здоровы ли другие слуги. Пожалуй, у вас и без меня довольно хлопот!

Он поднялся с кресел, чтобы откланяться, но Шувалов предупредил его порыв. Ему не было никакого дела до Ростопчина, он был в данную минуту озабочен исключительно здоровьем матушки, но отпускать гостя вот так, на грани ссоры, посчитал неприличным.

— Кажется, я знаю, кто сможет вам помочь! — заявил он и, позвонив, приказал слуге привести Вилимку.

— Отчаянный мальчишка, сорвиголова, — пояснил он Бенкендорфу. — Знает обо всем, что происходит в доме и вокруг него. У него на ногах крылья.

Пока искали Вилимку, граф предложил гостю выпить вишневой настойки, после чего стал куда словоохотливей, и наконец рассказал о своем чудесном исцелении.

— В этом случае усматривается промысел божий, — серьезно подытожил Александр и, подняв рюмку, объявил тост: — За ваше вновь обретенное здоровье!

Вилимка ничуть не смутился при виде незнакомого человека в генеральских погонах и сразу проникся к нему уважением. В его круглых синих глазах ясно читалось: «Дал бы ты, дядя, поносить мне свою саблю! А того лучше, взял бы с собой на войну!»